реклама
Бургер менюБургер меню

Франсис Карко – Горестная история о Франсуа Вийоне (страница 42)

18

— По этой дороге, — ответил тот, — ты придешь прямиком в Мён.

— Ну и…

— Я ходил туда. На мосту стоит стража.

— А за Мёном?

— Орлеан.

Франсуа поморщился.

— Но ежели обходить город, — продолжал объяснения парень, — то на перекрестке с нижней дорогой, что ведет к Луаре, ты увидишь… виселицу.

— Виселицу?

— Да, а на ней Колена.

— Ты что!

— Точно тебе говорю, это он. Можешь сам сходить посмотреть. Только если тебе дорога твоя шкура, будь осторожен, проходи и не останавливайся.

Франсуа тотчас бросился со всех ног к Мёну и, когда спустились сумерки, увидел на виселице почерневшего, распухшего Колена и сразу узнал его. Он висел там вместе с еще несколькими казненными; глаза вылезли из орбит, один лопнул, во рту кишат мухи, нос заострился, длинная рубаха обтягивала чудовищно вздувшийся живот. Франсуа подошел к нему, дотронулся, стал с ним разговаривать, словно Колен мог слышать его, и не заметил, как к нему приблизились двое вооруженных людей, схватили, повалили на землю, связали, заткнули рот кляпом и погнали в замок.

О, сколько раз после этого страшного часа Франсуа мысленно переживал тот миг, когда увидел повешенного Колена! Он не переставая думал о нем. Страшное впечатление от этой картины не отпускало его. Колена повесили, Ренье повесили, он остался последним из их троицы, но скоро настанет и его черед, скоро и его вздернут на виселице. Этого не избежать. Всякий раз, когда отворялась дверь его камеры и входил монах, который раз в два дня приносил ему краюшку хлеба и кувшин волы, Франсуа спрашивал:

— Скоро уже?

Монах не отвечал. Он уходил, закрывал вторую дверь наверху лестницы тюремной башни, и дневной свет, что на мгновение проникал в каменный мешок, гас. Вийон принимался за еду. Прикованный цепями за ноги к стене, он, скрючившись, медленно жевал хлеб и думал, думал…

Нет, он ничуть не боялся умереть. Он был готов к смерти. Он вспоминал своих казненных друзей. И все-таки… Нет. Нет. То был не страх. Это тоже была жизнь, жизнь в полном неведении, заставлявшем его иногда приходить в ярость, терять мужество, кричать монаху, что если монсеньор д’Оссиньи хочет сперва поиметь его, то пусть не надеется, ничего у него не выйдет. О, Франсуа отлично знал, что за человек мёнский епископ. Ему рассказывали про него: гнусная тварь, изверг, трус, а когда монах в ответ на исступленные вопли предлагал Франсуа помолиться Богу, дабы тот смилостивился над ним, он орал в ответ:

— Заткнись! Если бы Бог и вправду был справедлив и творил свой суд, он начал бы с вашего епископа. Вся беда моя в том, что я оказался в его лапах.

А в одно из утр Франсуа привели в большую залу, и официал[48] допрашивал его о попытке ограбления церкви в Бакконе и об его участии в этом преступлении. Франсуа честно отвечал на все вопросы, ничего не скрывая. Но тут официал спросил его, не состоит ли он в банде «ракушечников»; Франсуа стал яростно отрицать, и тогда ему посоветовали сказать правду, ежели он не хочет ухудшить свое положение. Франсуа же ответил, что даже не понимает, о чем его спрашивают.

— Подумайте, — елейным тоном порекомендовал ему официал. — В вашем положении это признание большого значения не имеет. Ну так как?

— Нет, — отрезал Франсуа.

— Вы совершаете большую ошибку, — все тем же елейным тоном промолвил мэтр Этьен Плезанс. — Мы можем принудить вас говорить.

— Но я клянусь вам…

— Не клянитесь!

И вдруг, резко сменив тон, мэтр Плезанс бросил:

— Так что вы решили: да или нет?

Франсуа опустил глаза.

— Если надо признаться в чем-то, чего вы желаете, — через силу выдавил он из себя, — я готов. Только ради Бога скажите сперва, что я вам должен отвечать.

— Это уже куда разумней, — объявил официал и извлек подписанное Вийоном признание, которое тот сделал в прошлом году в Орлеане. — Итак, мне нужно знать, — и он сделал знак палачу и его подручному приблизиться, — где мы можем найти злодея по прозвищу Белые Ноги, упомянутого вами в этих ваших показаниях.

— Мэтр! — воскликнул Франсуа.

— Вам это неизвестно, да?

— Помилуйте! — простонал перепуганный Франсуа. — Я всего лишь раз видел этого человека. Было это однажды вечером в Орлеане, там еще был Колен. Мы встретились на постоялом дворе, названном мною в этих моих показаниях, а потом он нас повел в непотребный дом, который я тоже назвал. И это все. Именем Господа нашего Иисуса Христа, умоляю вас, велите этим людям уйти: мне нечего вам больше сказать, я ничего не знаю…

Франсуа был в таком ужасе от мук, ожидающих его, что хотел броситься к ногам мэтра Этьена Плезанса, но официал сделал знак палачам, и те, схватив несчастного узника, положили его на кобылу, связали по рукам и ногам и вздернули на дыбу.

— Ради Бога, сжальтесь! — закричал Франсуа.

Его тело захрустело, стало вытягиваться, удлиняться, и из груди у него вырвался звериный крик боли. Это было чудовищно. Его подтягивали вверх, и ему казалось, что все у него трещит, рвется. Рвутся мускулы. Трещат кости. К ногам ему привязали груз, и груз тянул его вниз, но все не мог коснуться пола, потому что палачи постепенно, не спеша подтягивали Франсуа все выше и выше.

— Мне больно! Больно! — стонал Франсуа. — Боже, какая боль! Я не вынесу! Спасите!..

Запястья, стянутые веревкой, на которой его подтягивали, жгло, как огнем; ему казалось, будто пальцы у него разбухли и вот-вот лопнут. И голова тоже. Ощущение было, будто руки его, вывернутые в плечевых суставах, переполнились кровью, и, еще минута, и она вырвется наружу. Дышать было нечем; глаза застилала красная пелена; в голове словно бы бил молот, и с каждой секундой все чаще и все громче; во рту был привкус земли. Сознавал ли он что-нибудь? Он просто ощущал непереносимую боль, и выл, выл, не переставая; каждая клеточка, каждый нерв бедного его тела, вздернутого на дыбу, превратились в комок боли. Он уже был не человек, а жалкая, страждущая, раздираемая плоть, корчащаяся под пыткой, плоть, которую старательно, трудолюбиво терзали, так что вся она стала одной невозможной мукой. Франсуа в последний раз по-звериному взвыл и обмер. Очнулся он у себя в камере, рядом с ним кто-то сидел.

— Кто ты?

То был монах.

— Пить… — еле слышно прошептал Франсуа.

Монах поднес ему ко рту кувшин с водой. Франсуа сделал несколько жадных глотков и вдруг, вспомнив, что ему пришлось вынести, взглянул на свои руки — сперва на одну, потом на другую; он долго их разглядывал, ощупывал, потом закрыл глаза и опал на солому.

— Если бы вы ответили на вопрос мэтра Этьена Плезанса, — равнодушным голосом промолвил монах, — вам не пришлось бы испытать такие страдания.

— Уходи…

— Но это ведь была не самая страшная пытка. Вовсе нет. Вас всего-навсего вздернули на виску, но раз вы ничего не сказали, вас придется снова пытать.

— Холодно… — прошептал Франсуа.

— Впрочем, как знаете, — буркнул монах. — У вас будет неделя передышки, а потом — не забывайте этого — вам снова придется подняться наверх.

— Да уйди ты! — простонал Франсуа. — Уходи! Убирайся!

Через день монах принес хлеб и воду, и Франсуа совершенно неожиданно поинтересовался, хорошая ли погода наверху.

— Вы бы лучше думали не о погоде, а о мэтре Этьене Плезансе, — с угрюмым видом посоветовал монах.

— А чего о нем думать, — бросил Франсуа. — Я и так все про него знаю. Он будет меня пытать.

— Но вы могли бы избегнуть пытки…

Вместо ответа Франсуа отвернулся к стене и, прикинув, что у него есть еще четыре дня, прежде чем его снова поведут на допрос к официалу, сказал себе, что по крайней мере эти четыре дня он будет жив. После страданий, что он претерпел, в нем произошел какой-то переворот. Он больше не думал о смерти, Совсем даже напротив. Его поддерживала непонятная зыбкая надежда. Он подумал, что если вынесет пытку, то у него, возможно, будет неделя передышки перед следующей, и это отдаляет его от петли, потому что господа дознаватели, похоже, уперлись в намерении вырвать из него желаемые сведения. Достаточно не поддаться им, а потом, продемонстрировав свое упорство, добиться, чтобы они освободили его, и тогда он сообщит им, где укрывается Белые Ноги. Ему приходили в голову самые несуразные планы, и он верил в них, воспарял духом, но когда его вторично подняли на виску, у него хлынула кровь из ушей, носа, рта, и он уже решил, что ему и впрямь пришел конец. После третьей пытки он больше девяти часов валялся без сознания в своей темной камере, и не было никого рядом; его полумертвое истерзанное тело дрожало как в лихорадке. Увидь его кто-нибудь из прежних знакомых, они не узнали бы его. Лежа на каменных плитах пола, он проплакал всю ночь, полный ненависти и отчаяния, но пыткам его больше не подвергали, зато оставили на пять дней без еды и питья в полном одиночестве и мраке, и он, непонятно каким чудом остававшийся в живых, возблагодарил небо за то, что оно поддерживает его. Он превратился в собственную тень, но тень эта шевелилась, ползала по камере, дышала. Тень эта не желала умирать, она боролась, цеплялась за жизнь и однажды, поддавшись безумной надежде, возопила стихами:

О, сжальтесь, сжальтесь надо мной!

Никогда еще, даже в Орлеане, он не испытывал большего страха, не чувствовал себя таким ничтожным. И тем не менее в этом каменном мешке, куда вверг его мэтр Этьен Плезанс, надеявшийся когда-нибудь вырвать из него сведения, которые, как подозревал этот его мучитель, он упорно скрывает, Вийон победил и себя, и его. От горячки, вызванной голодом, лихорадкой, лишениями, в нем рождались сгихи, и он повторял их вслух раз по десять кряду, чтобы запомнить, не забыть. Странно все это было. Эта горячка проявлялась насмешливостью, разнузданностью, прихотливостью, продиктовав ему печальный вопрос: