Франческо Петрарка – Моя тайна, или Книга бесед о презрении к миру (страница 3)
Хотя это мнение не совсем нелепо, но раз ты сознал свою ошибку в первом случае, ты неизбежно должен будешь признать, что ошибся и во втором.
Стало быть, ты утверждаешь, что упасть и лежать – одно и то же?
Напротив, это – различные вещи; однако глаголы «желал» и «желаю», хоть и различны по времени, по сути своей и в душе желающего тождественны.
Чувствую, какою сетью ты пытаешься меня опутать; но из двух борцов тот, который стяжал победу ловкостью, – не сильнейший, а только хитрейший.
Мы говорим пред лицом Истины, которой любезна во всем простота, а лукавство противно; и для того, чтобы ты ясно видел это, мы будем отныне продолжать с наивозможной простотою.
Я ничего не мог бы услышать более приятного. Итак, скажи мне, – так как речь шла обо мне, – какими доводами ты докажешь мне, что мое несчастие, которого я не отрицаю, еще и сейчас существует по моей воле, тогда как я, напротив, чувствую, что ничто так не терзает меня, ничто в такой степени не противоречит моему желанию, и, однако, дальше не могу; ступить ни шагу?
Если только ты будешь твердо держаться того, что условлено между нами, я покажу тебе, что ты должен был употребить другие слова.
О каком уговоре ты напоминаешь и какие советуешь мне употреблять слова?
Мы условились отвергнуть все козни обмана и с полной искренностью добиваться истины. Что же касается слов, которые ты должен употреблять, то я хотел бы, чтобы ты признался, что вместо слов «не мог» следовало бы сказать «не пожелал».
Мы никогда не кончим, потому что я никогда не признаюсь в этом. Сам я знаю, и ты мне свидетель, сколько раз я хотел и не мог, сколько слез я пролил бесплодно.
Могу свидетельствовать о многих твоих слезах, но о твоей доброй воле – нисколько.
Зову в свидетели небо (из людей, я думаю, никто того не знает), сколько я выстрадал и как страстно желал подняться, если бы только это было возможно.
Умолкни, ибо раньше смешается небо с землею, раньше звезды упадут с неба и восстанут друг на друга ныне дружественные стихии, чем Истина, которая здесь творит суд между мной и тобою, даст себя обмануть.
Что же ты хочешь сказать?
Что сознание часто исторгало у тебя слезы, но воли твоей не меняло.
Сколько раз я повторял, что сделать больше было мне не под силу.
И сколько раз я отвечал, что ты скорее не хотел. Однако я не удивляюсь, что ты блуждаешь теперь по окольным дорогам, на которых я сам мыкался в былое время, когда замышлял вступить на новый путь жизни. Я рвал на себе волосы, бил себя по лбу, ломал пальцы, наконец, обхватив колена руками, наполнял небо и воздух невыразимо горькими вздохами и орошал землю обильными слезами; и однако, среди всей этой горести я оставался тем же, чем был, пока наконец глубокое раздумье не представило мне воочию всю бедственность моего положения. Итак, лишь только я вполне пожелал, я тотчас и смог и с чудесной, благодатной быстротой превратился в другого Августина, чью историю, если не ошибаюсь, ты знаешь по моей Исповеди.
Конечно, знаю и никогда не забуду той спасительной смоковницы, в тени которой совершилось это чудо.
Так и следует; ибо ни мирт, ни плющ, ни Фебом, как говорят, любимый лавр (хотя к нему влечется весь сонм поэтов и более всех ты сам, который один в свой век удостоился носить венок, сплетенный из его листвы) не должны быть милее; твоей душе, готовящейся наконец после стольких бурь прибиться в гавань, нежели воспоминание об этой смоковнице, которое знаменует для тебя верную надежду на исправление и прощение.
Не возражаю, продолжай, пожалуйста.
Я продолжаю, с чего начал, – что с тобою доныне случилось то же, что со многими, к которым быть может применен стих Вергилия:
Дух, как твердыня, незыблем; бессильные катятся слезы.
Я мог бы собрать много примеров, но удовольствовался одним, тебе столь знакомым.
И правильно, ибо не нужно было многих примеров, и никакой другой не запечатлелся бы глубже в моей груди, тем более что при всем различии, какое обыкновенно существует между терпящим кораблекрушение и сидящим в безопасной гавани или между счастливым и несчастным, я узнаю среди моих треволнений некоторый след твоего смятения. Оттого каждый раз, когда я читаю твою Исповедь, обуреваемый двумя противоположными чувствами, именно надеждою и страхом, я испытываю – иногда не без слез – такое чувство, будто читаю историю не чужого, а моего собственного странствования. А теперь, после того как я совершенно отказался от желания спорить, продолжай, как найдешь нужным, ибо я готов следовать за тобою, а не идти наперекор.
Не этого я требую; ибо, если, по словам одного великого ученого, «в чрезмерном препирательстве истина тонет», то умеренный спор многих часто приводит к истине. Поэтому не следует, по примеру ленивых и вялых умов, без разбора соглашаться со всем, ни равно с горячностью противиться очевидной истине, что явно свидетельствует о сварливом характере.
Понимаю, и одобряю, и буду пользоваться твоим советом; продолжай.
Итак, признаешь ли ты за истину и за дальнейший шаг вперед высказанную мною мысль о том, что полное сознание своего бедственного положения рождает полную готовность подняться, раз уж хочет лишь тот, кто может?
Я уже решил верить тебе во всем.
Чувствую, что ты и теперь еще что-то скрываешь; скажи откровенно, в чем дело.
Я только дивлюсь, как это я до сих пор не желал того, чего, как мне казалось, я всегда желал единственно.
Ты все еще сомневаешься; но чтобы наконец прекратить этот разговор, я признаю, что ты действительно иногда желал.
Итак, что же?
Не приходит ли тебе на память стих Овидия?
Понимаю; но мне казалось, что я желал страстно.
Ты ошибался.
Верю.
А для того, чтобы ты верил твердо, допроси сам свою совесть: она наилучший свидетель добродетели, непогрешимый и точный оценщик дел и помышлений; она скажет тебе, что ты никогда не стремился к спасению как следует, но равнодушнее и спокойнее, чем того требовало сознание стольких грозящих опасностей.
Я начинаю, как ты велишь, допрашивать мою совесть.
Что же ты там находишь?
Что ты говоришь правду.
Ты начинаешь просыпаться, значит, мы несколько подвинулись вперед. Твое положение сразу улучшится, лишь только ты поймешь, как плохо оно было раньше.
Если достаточно только осознать это, то мое положение, надеюсь, вскоре не только улучшится, но станет даже превосходным, ибо я никогда ничего не понимал лучше, нежели то, что я никогда не желал свободы и конца моих бедствий достаточно страстно. Но довольно ли проникнуться желанием?
Для чего?
Для того чтобы мне больше ничего не нужно было делать.
Ты ставишь невозможное условие, чтобы тот, кто страстно делает желаемого, оставался погруженным в дремоту.
Если так, то какая польза в самом желании?
Конечно, путь ведет чрез многие трудности, но уж и влечение к добродетели есть само по себе добрая часть добродетели.
Ты даешь мне основание для большой надежды.
Для того я и беседую с тобою, чтобы научить тебя надеяться и бояться.
Почему бояться?
Скорее, почему надеяться?
Потому что если до сих пор я прилагал немалые усилия для того, чтобы не быть совсем дурным, то ты открываешь мне путь стать вполне хорошим.
Но насколько труден этот путь, о том ты, быть может, не догадываешься.
Какой новый страх ты хочешь внушить мне?
Помни, что это самое «желать» всего лишь один глагол, но содержит оно в себе бесчисленные вещи.
Ты повергаешь меня в смятение.
Не говоря уже о том, из чего это желание состоит, сколь многое должно быть истреблено для того, чтобы оно могло возникнуть!
Не понимаю, что ты хочешь сказать.
Это желание ни в ком не может созреть вполне, пока он не искоренил в себе все другие свои желания; а ты понимаешь, как многочисленны и разнообразны вещи, которых человек желает в своей жизни; и все это ты должен предварительно: презреть, – только тогда ты можешь взалкать высшего блаженства, ибо мало любит его тот, кто одновременно и не ради него любит еще что-нибудь другое.
Я знаю эту истину.
А как мало найдется людей, которые подавили в себе все страсти – их же не только подавить, но даже перечислить – долгий труд, – которые наложили на свою душу узду разума, которые вправе сказать: у меня нет более ничего общего с телом, все, что считается приятным, – мерзость для меня, я жажду высшего счастья!
Такие люди чрезвычайно редки; теперь я понимаю трудность, которою ты мне грозил.
И вот когда исчезнут страсти, то желание будет полно и свободно от помех; ибо насколько собственное благородство влечет душу к небу, настолько же по необходимости тянут ее вниз бремя плоти и земные приманки, так что вы одновременно и стремитесь ввысь, и желаете оставаться внизу, и не достигаете ни того, ни другого, разрываясь в обе стороны.
Что же, по твоему мнению, надо сделать, чтобы душа, разбив земные оковы, целиком вознеслась горе?