18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Франческо Петрарка – Лирика. Автобиографическая проза (страница 105)

18

Авиньон, 1 мая [1331?]

I 5. ИОАННУ КОЛОННЕ, КАРДИНАЛУ РИМСКОЙ ЦЕРКВИ, ОПИСАНИЕ СВОИХ СТРАНСТВИЙ

После Ахена, но омывшись сперва в его подобных Байям теплых водах, — говорят, от них и пошло название города, — я попал в Кельн, расположенный на левом берегу Рейна, славный и местоположением, и рекою, и народом. Поразительно, какая в этой варварской земле человечность, какая красота строений, какая опрятность жен! Случилось так, что я прибыл туда в канун Иоанна Крестителя, и солнце уже клонилось к закату. Сразу же по совету друзей — ибо и там скорей молва, чем мои заслуги создали мне друзей — меня с постоялого двора ведут к реке посмотреть на редкостное зрелище. И не обманывают. В самом деле, вдоль всего берега выстроилась сияющая и бесконечная вереница женских фигур. Я поразился: боги праведные, какая красота, какая осанка! Тут мог влюбиться всякий, кто пришел бы сюда с еще свободным сердцем. С небольшого возвышения, где я стоял, легко было видеть все происходящее. Скопление было невероятное, но без всякой сутолоки; одна за другой, живо, некоторые опоясавшись пахучими травами, с поднятыми выше локтей рукавами женщины мыли в потоке ладони и белые руки, о чем-то мягко переговариваясь неведомой мне речью. Едва ли когда я острее понимал то, о чем Цицерон говорит словами старой поговорки: «Оказавшись в среде неведомого языка, становишься почти глухонемым».

Одно утешение, в благожелательных переводчиках не было недостатка. Среди прочего мне пришлось здесь удивляться и тому, что германское небо взращивает мусические души, и если, как замечает удивленный Ювенал, «Галлия бойкая бриттов судебным речам научила», то есть и другое диво: «Тонких поэтов вскормила Германия, школу прошедши». Впрочем, чтобы не впасть в заблуждение с моей легкой руки, знай, что Марона там нет ни одного, Назонов — множество, так что, выходит, верным было предвидение, которое Овидий поместил в конце «Метаморфоз», твердо веря то ли в благодарность потомства, то ли в собственный талант: действительно, «народные уста» упоенно и восторженно перечитывают его там, куда простирается покорившая мир «римская власть», или, вернее, римское имя. Эти-то спутники служили мне языком и ушами, когда надо было что-то услышать или сказать; поэтому, изумленный и ничего не понимающий, я спросил одного из них Вергилиевым стихом: «Что значит стеченье к потоку? Душам что надобно сим?» — и получил ответ: есть очень древний укоренившийся в простом народе, особенно среди женщин, обычай их племени смывать с себя — все беды на целый год вперед, омываясь в реке в этот день, после которого должны наступить радость и удача; и это ежегодное омовение соблюдалось и соблюдается с никогда неслабеющим усердием. Улыбнувшись, я сказал: «О, безмерно счастливые жительницы берегов Рейна, смывающего несчастья! Наши беды никогда не удавалось смыть ни По, ни Тибру. Вы отсылаете свои по Рейну к британцам, мы охотно отправили бы наши к африканцам или иллирийцам, да, видно, реки у нас ленивей!» Посмеявшись, мы наконец ушли оттуда с наступлением темноты.

В последующие несколько дней я кружил с утра до вечера по городу с теми же водителями — упражнение, не лишенное приятности, не столько благодаря всему, что пронеслось перед глазами, сколько благодаря воспоминаниям о наших предках, которые в такой дали от родины оставили столь блестящие памятники римской доблести. Опять-таки прежде всего заставлял о себе вспомнить Марк Агриппа, основатель этой Колонии. Хоть он построил много прекрасного и дома, и за границей, но свою Колонию больше других счел достойной запечатлеть собственным фамильным именем — несравненный строитель и воин, удостоившийся того, что Август из всего света выбрал его зятем, мужем не просто дочери, но дочери любимой, единственной, царственной. Видел я мощи тысяч одновременно замученных святых девственниц и освященную их благородными останками землю, которая, говорят, выталкивает трупы погребенных в ней преступников. Видел Капитолий, слепок с нашего, разве что вместо совещающегося о мире и войне сената прекрасные юноши и девушки попеременно поют здесь всенощные хваления Богу в вечном согласии: там — гром колес и оружия под стенания пленных, здесь — покой, радость и игривые голоса; туда вступает с триумфом военный, сюда — мирный вождь. Видел посреди города великолепный, хоть и не завершенный, храм, про который не без основания говорят, что он самый высокий в мире.[177] Там я благоговейно созерцал тремя скачками[178] перенесшиеся от Востока до Запада тела царей магов,[179] о которых читаем, что они некогда почтили дарами лежавшего в яслях небесного царя.

Мне сейчас подумалось вдруг, благой отец, что я и пределы скромности переступил, и нагромоздил материи больше необходимого; признаю и то и другое, но для меня первый долг — повиноваться твоему повелению. Среди многих поручений, которые ты давал мне в напутствие, главным было сообщить тебе письменно подробнее, чем я обычно это делаю устно, о землях, куда я направляюсь, и обо всем, что увижу и услышу; не беречь пера, не гнаться за краткостью или блеском, не выдергивать вещи покрасочней, но охватывать все; напоследок ты сказал мне словами Цицерона: «Пиши все, что подвернется на язык». Я обещал, что буду, и частыми письмами с дороги, по-моему, исполнил обещанное. Если бы ты велел говорить о возвышенном, я бы попытался; думаю, однако, что назначение письма не выставлять в благородном свете пишущего, а извещать читающего. Захотим чем-то казаться — покажем себя в своих книгах, в письмах будем вести обычную беседу.

Продолжаю. Двадцать девятого июня я отправился из Кельна среди такой жары и пыли, что не раз требовал от Вергилия «альпийских снегов и прохлады Рейна». Потом в одиночку и, что тебя больше всего удивит, во время военных действий пересек Арденнский лес, заранее мне уже известный по свидетельствам разных писателей, однако на вид мрачный и ужасающий. Впрочем, беззаботных, как говорится, Бог хранит.

Не буду, однако, второй раз проходить пером путь долгий и только что проделанный верхом на коне. Обойдя немало стран, я добрался сегодня до Лиона. Это тоже славная римская колония, немногим старше Кельна. Здесь сливаются две всем известные, текущие в наше море реки, Рона и Арар, которую местные жители зовут Соной, но о них нечего говорить: соединившись, обе спешат к тебе, одна наподобие понуждающей, другая — понуждаемой; смесившись водами, они омывают Авиньон, где Римский первосвященник держит сейчас в плену и тебя, и весь род человеческий.

Когда я въехал сюда сегодня утром и навстречу мне случайно попался один твой домочадец, я набросился на него с тысячью вопросов, как принято у вернувшихся из дальних краев; на иные он мне ничего не умел ответить, но о пресветлом брате твоем, к которому я больше всего спешил, рассказал, что он без меня отправился в Рим. Едва я услышал это, жажда расспрашивать и спешить с возвращением во мне сразу поостыла. Думаю теперь подождать здесь, пока жара тоже поостынет — а до сих пор я ее не ощущал — и покой меня освежит — а я только и понял впервые сейчас, когда пишу это, что устал. Вот уж верно, нет усталости тяжелее душевной. Если наскучит дальше путешествовать по суше, Рона послужит мне экипажем. Между тем мне не было в тягость бегло, потому что гонец торопит, описать тебе все это, чтобы ты знал о моем местопребывании. На братца же твоего, когда-то моего водителя, а теперь — пойми мое горе — предателя, я решил пожаловаться не кому другому, как ему самому; прошу тебя, вели переслать ему мою жалобу как можно скорей. — Будь здоров и помни обо мне, свет — отечества, гордость наша.

Лион, 9 августа [1333]

I 9. ФОМЕ ИЗ МЕССИНЫ, ОБ ИСКУССТВЕ СЛОВА

Забота о душе присуща философу, совершенство языка свойственно оратору; ни душою, ни словом мы не должны пренебрегать, если намерены «от праха вознесясь, жить в памяти людской». Впрочем, о первом — в другом месте; великий это подвиг и громадный труд, но преизобильный плодами. Здесь, чтоб не уходить от того, что потянуло меня к перу, я зову и убеждаю исправлять не только нашу жизнь и нравы, в чем первый долг добродетели, но и привычки нашей речи, чего мы достигнем, заботясь об искусстве словесного выражения. Ибо и слово — первое зеркало духа, и дух — главный водитель слова. Оба зависят друг от друга, разве что тот сокрыт в груди, а это выходит на всеобщее обозрение; тот снаряжает в путь и придает выступающему желанный себе вид, а это, выступая, возвещает о состоянии снарядившего; воле того подчиняются, свидетельству этого верят. Так что о том и о другом надо подумать, чтобы и тот умел быть к этому трезвенно суровым и это было бы подлинно достойным того; хотя, конечно, где позаботились о духе, там слово не может остаться в небрежении, равно как, наоборот, слову не придашь достоинства, если не будет своего собственного величия у духа.

Что толку, что ты с головой утонешь в Цицероновых источниках, что ни одно сочинение ни греков, ни наших не пройдет мимо тебя? Пожалуй, ты выучишься говорить изящно, изысканно, мило, утонченно; весомо, строго, мудро и, что выше всего, связно — ни в коем случае не сумеешь; ведь если сперва не придут в согласие наши порывы, чего никому никогда не достичь, кроме мудреца, то от разлада стремлений с необходимостью окажутся в разладе и нравы и слова. Наоборот, хорошо устроенный ум всегда мирен в своей нерушимой безмятежности и спокоен; он знает, чего хочет, и чего однажды хотел, хотеть не перестает; поэтому, даже если ему не хватит украшений ораторского искусства, он из самого себя почерпнет слова дивно великолепные, возвышенные и во всяком случае себе созвучные. Хотя и нельзя отрицать, что нечто еще более редкостное возникает всякий раз, когда после упорядочения душевных порывов, — а при их буре вообще нечего надеяться на сколько-нибудь счастливый результат, — отводится время для занятий искусством слова. Если даже оно нам не нужно, и ум, полагаясь на свои силы и в тишине развертывая свои сокровища, способен обойтись без поддержки слов, надо все равно потрудиться по крайней мере ради пользы людей, с которыми живем; в том, что наша беседа может принести большую пользу их душам, сомневаться нельзя.