Форд Форд – И больше никаких парадов (страница 12)
В душе Титженса всколыхнулась холодная ярость.
– Так, значит, вы вытащили меня сюда из-за вашей очередной идиотской до непристойности размолвки с мисс де Байи! – воскликнул он. – А как насчет того, чтобы прогуляться со мной до штаба базы? Вас наверняка уже ждет там приказ, не подлежащий никакому обсуждению. Мне от саперов телефона не дождаться, так что придется напоследок заглянуть туда…
В этот момент его охватило неистовое желание оказаться в какой-нибудь теплой дежурке, обогреваемой буржуйкой и озаренной электрическим светом, с кадровыми младшими капралами, склонившимися над ворохом бумаг на фоне стеллажа с множеством отделений, набитых рапортами на голубой и темно-желтой бумаге. Там можно сосредоточиться и ощутить в душе покой. Странное дело, он, Кристофер Титженс из Гроуби, мог избавиться от напряжения и почувствовать внутри хоть какое-то удовлетворение только в канцелярии. И больше нигде на всем белом свете… Но почему? Вот странно…
Хотя в действительности, нет. Если вдуматься, то это был вопрос неизбежного отбора. На службу в канцелярию младшего капрала зачисляли в результате отбора за каллиграфический почерк, за умение производить элементарные арифметические действия и ориентироваться в потоке бесчисленных донесений и цифр, за способность не подвести в трудную минуту. За это его на какой-то волосок приподнимали в чине над рядовыми. Но для него этот волосок означал пропасть между жизнью и смертью. При малейшем подозрении, что на него нельзя положиться, он отправлялся обратно выполнять свой долг! А пока демонстрировал свою благонадежность, спал под столом в теплой комнате, сложив в стоящий рядом ящик из-под мясных консервов туалетные принадлежности, а на плитке, в которой никогда не гас огонь, ради него исходил паром походный котелок с чаем… Рай!.. Хотя нет, рай
Титженс подумал об уснувшей в это время армии… Об этой захолустной деревушке под бледной луной, выпирающей теперь брезентовыми боками и зиявшей целлулоидными окнами, о палатках, в каждую из которых набивалось по сорок человек… И эта дремлющая Аркадия была только одной из многих… Сколько же их таких всего? Тридцать семь тысяч пятьсот для полутора миллионов человек… Хотя на этой базе, по-видимому, их было больше… А вокруг уснувших Аркадий девственно брезжили палатки… В каждой по четырнадцать человек… Всего миллион… В целом семьдесят одна тысяча четыреста двадцать одна палатка… Около полутора сотен баз по подготовке пехотинцев, кавалеристов и военных инженеров… Склады для снабжения пехоты, кавалерии, саперов, артиллеристов, авиаторов, бойцов противовоздушной обороны, телефонистов, ветеринаров, фельдшеров по мозолям, тыловиков, офицеров голубиной почты, женщин из Вспомогательных женских батальонов и Отрядов добровольческой помощи – это же надо было придумать такое название! – столовых, обслуги палаток для отдыха, инспекторов по надзору за состоянием казарм, протестантских и католических священников, раввинов, мормонских епископов, браминов, лам, имамов, ну и, разумеется, жрецов фанти для подразделений из Африки. И все они во всем зависели от младших капралов в канцеляриях, неустанно заботящихся об их спасении как на этом свете, так и на том… Ведь стоило младшему капралу ошибиться и отправить католического священника в Ольстерский полк, как его непременно бы линчевали, после чего и он, и его мучители дружно отправились бы в ад. А из-за тугого на ухо телефониста или каприза пишущей машинки дивизию могли в час ночи отправить не в Данутр, а в Вестутр, обрекая на погибель шестьсот – семьсот человек, спасти которых после этого мог бы разве что Королевский военно-морской флот…
Впрочем, в конечном счете весь этот клубок, к всеобщему удовлетворению, все же распутывался: колонны пополнения выступали в поход, напоминая змею, извивавшуюся кольцами разношерстных подразделений и скользившую брюхом по раскисшей грязи; раввины отыскивали умирающих иудеев, чтобы в последний раз совершить над ними обряд; ветеринары – искалеченных мулов, женщины из отрядов добровольческой помощи – солдат с вывороченными челюстями и оторванными руками, повара с их полевыми кухнями – мороженую говядину, фельдшеры – вросшие в пальцы на ногах мозоли, дантисты – гнилые коренные зубы, морские гаубицы – объекты врага, замаскированные в живописных, лесистых лощинах… Каким-то непонятным образом каждый получал, что хотел, вплоть до банок с клубничным джемом, да сразу целыми дюжинами!
Так что если строевой младший капрал, жизнь которого висела буквально на волоске, совершал описку и ошибался на дюжину банок джема, его возвращали обратно в строй
Титженс настойчиво вел Левина между временных домиков и палаток к штабной столовой; их шаги хрустели по подмерзшему гравию. Полковник немного от него отставал – ему, стройному и легкому, было трудно идти по скользкой поверхности, тем более что подошвы его элегантных сапог не были подбиты подковками. Он хранил полное молчание. Что бы ему ни хотелось сказать, он никак не мог перейти к делу. Что, впрочем, не помешало ему произнести:
– Удивляюсь, как вы еще не написали рапорт о возвращении в строй… в ваш батальон. Я бы на вашем месте сделал это с превеликой радостью.
– Почему это? – спросил Титженс. – Уж не потому ли, что на моей совести гибель человека?.. Так сегодня ночью погиб не он один, а, должно быть, с дюжину.
– Скорее всего, больше, – ответил собеседник, – сегодня сбили наш собственный аэроплан… Но дело не в этом… Боже, да будь оно все проклято!.. Послушайте, может, мы все-таки прогуляемся в противоположную сторону?.. Я глубоко вас уважаю… кто бы что ни говорил… потому что вы, как личность… Словом, вы человек умный…
Его слова навели Титженса на мысль об одной весьма милой стороне воинского этикета.
Этот шепелявый интеллектуал – весьма педантичный штабной офицер, в противном случае Кэмпион попросту не взял бы его к себе, – проявлял склонность во всем копировать своего генерала. В плане как внешности, практически полностью воспроизводя его мундир, так и голоса, потому как этот косноязычный говорок отнюдь не достался полковнику от природы – он решил заменить им легкое заикание генерала. Но больше всего, по примеру покровителя, Левину нравилось не договаривать до конца предложения и напускать туману, когда речь заходила о его точке зрения на тот или иной вопрос…
Титженсу сейчас следовало сказать ему: «Послушайте, полковник…», «Послушайте, полковник Левин…» или «Послушайте, мой дорогой Стэнли…» Потому как говорить старшему по званию «Послушайте, Левин…», в каких бы отношениях ты с ним ни состоял, было нельзя.
Ему страшно хотелось повести разговор примерно так:
– Послушайте, Стэнли, Кэмпиону не составляет труда называть меня сумасшедшим в аккурат потому, что у меня есть мозги. Будучи моим крестным, он повторяет это с тех пор, как мне исполнилось двенадцать лет, у меня уже тогда в левой пятке было больше ума, чем во всей его красиво подстриженной черепушке… Но вы, повторяя его слова, лишь выставляете себя попугаем. Тем более что сами так никогда не думали. И не думаете даже сейчас. Да, я человек грузный, склонный к одышке, самоуверенный и напористый… В то же время вам прекрасно известно, что, когда речь заходит о деталях, мне не составит никакого труда с вами потягаться. И даже превзойти, черт бы вас побрал! Вы ни разу не видели, чтобы я допустил ошибку в донесении или рапорте. Сержант, который ими у вас занимается, еще мог, но только не вы…
Но если он, Титженс, скажет такие слова этому хлыщу, то не зайдет ли гораздо дальше, чем можно, в отношениях между офицером, командующим не самым большим подразделением, и членом штаба, выше его по званию и должности, пусть даже не на параде, а в задушевном разговоре? За пределами плаца, в частных беседах, все они – бедолаги, офицеры его величества, – совершенно равны… все джентльмены, которым его величество присвоил чин… выше него никаких рангов быть не может… и тому подобная ерунда… Но как было считать этого отпрыска старьевщика из Франкфурта равным ему, Титженсу из Гроуби, когда их не связывали прописанные уставном отношения? Их ни в чем нельзя было считать ровней, и уж тем более в общественном плане. Ударь его Титженс, он замертво упадет; выдай Левину язвительное замечание, он потечет до такой степени, что за его чертами, из которых так старательно вымарали любые намеки на иудейство, тотчас проглянет лопочущий еврей. Левин не мог сравниться с Титженсом ни в стрельбе, ни в верховой езде, ни в аукционах. Почему, черт побери, он, Титженс, ничуть не сомневался, что сможет рисовать акварели гораздо лучше полковника?! Что же касается донесений, то… он извлек бы самую суть из полудюжины новых, противоречащих друг другу распоряжений Армейского совета, свел бы их на нет и составил бы на их основе дюжину простых, доходчивых приказов, при том что Левин за это время успел бы самое большее прочесть на самом первом из них входящий номер и дату… Ему уже приходилось несколько раз этим заниматься у полковника в канцелярии, чрезвычайно смахивающей на французский салон какого-нибудь «синего чулка», пока сам Левин работал в штабе гарнизона… Титженс писал за него чертовы приказы, пока полковник злился и бушевал оттого, что они опаздывают на чай к мадемуазель де Байи, при этом подкручивая свои аккуратные усы… Мадемуазель де Байи, которую, как и подобает молодой девушке, повсюду сопровождала престарелая леди Сакс, устраивала чаепития у ярко пылающего камина в восьмиугольной комнате, где на стенах красовались серо-голубые гобелены, в шкафах клубилась пыль, а на бесценных фарфоровых чашечках отсутствовали ручки. От бледного чая исходил легкий аромат корицы!