Флора Томпсон – В Кэндлфорд! (страница 9)
Однако Пэтти вышла замуж не за Эймоса-старшего. У него был сын – Эймос-младший, он первый и сделал предложение, которое было принято. Деревенские женщины, по их словам, терпеть не могли, когда жена старше мужа, а Пэтти была на добрых десять лет старше своего нареченного; тем не менее они решили, что Эймос-младший неплохо устроился, особенно когда перед самой свадьбой прибыли повозка с мебелью и сундук с одеждой, которые Пэтти каким-то образом сумела спасти после разорения и где-то припрятать.
В Ларк-Райзе и прежде полагали, что Пэтти «важная птица», но лишний раз убедились в этом, когда стало известно, что среди мебели есть пуховая перина, обтянутый кожей диван с такими же стульями и чучело совы под стеклянным колпаком. Каким-то образом выяснилось, а может, об этом упомянул Эймос-младший, известный хвастун, что Пэтти уже была замужем – и не за кем-нибудь, а за трактирщиком! И потом очутилась в работном доме, бедняжка! Но, к счастью, у нее хватило ума припрятать свои пожитки. Не сделай она этого, вещи оказались бы в попечительском совете.
Пэтти и Эймос были образцовой парой, когда субботним вечером отправлялись в городок за покупками: Пэтти щеголяла в черном шелковом платье с воланами, разноцветной шали и с зонтиком с ручкой слоновой кости в блестящем черном водоотталкивающем чехле, защищающем шелковый купол. Но постепенно проявилась и оборотная сторона. Пэтти любила пропустить стаканчик стаута. Никто не винил ее за это, ибо было хорошо известно, что она может себе это позволить и, должно быть, пристрастилась к спиртному, когда была трактирщицей. Вскоре стали замечать, что в рыночные дни Эймос и Пэтти возвращались из городка все позднее и позднее, а затем, в один невеселый вечер, кто-то встретил их на дороге и сообщил, что Пэтти так накачалась стаутом или чем покрепче, что Эймос едва ее тащил. Некоторые утверждали, что он нес жену на руках. Вот и объяснение работному дому, сказали соседки и стали ждать, когда Эймос начнет избивать Пэтти. Но он не только не начал, но никогда не упоминал о ее слабости и никому не жаловался на жену.
Пэтти срывалась только по выходным и в пьяном виде была не шумной и не задиристой, а беспомощной. Ларк-Райз был уже погружен в темноту и большинство людей лежали в кроватях, когда супруги тихо прокрадывались домой и Эймос относил Пэтти наверх. Возможно, он даже полагал, что никто из соседей не знает о слабости его жены. Если так, то надеялся он напрасно. Иногда казалось, что у самих изгородей есть глаза, а у дороги – уши, ибо на следующее утро по округе разносился шепоток о том, какой трактир выбрала Пэтти, что и в каких количествах она пила и сколько сумела пройти своими ногами, возвращаясь домой, прежде чем ее одолел алкоголь. Но если Эймос не противился пьянству жены, с чего должны были возражать остальные? Она же не появлялась в скотском состоянии на публике. Так что Пэтти и Эймоса, с единственной оговоркой, продолжали считать образцовой парой.
Дети обожали, когда их приглашали в дом Пэтти полюбоваться чучелом совы и другими сокровищами, в числе которых были несколько засушенных цветков из Святой Земли в рамке, изготовленной из оливкового дерева с Масличной горы. И веером из длинных белых страусовых перьев, который владелица вынимала из футляра и показывала ребятам, а затем легонько обмахивалась им, забравшись с ногами на кожаный диван.
– Я знавала лучшие времена, – говорила Пэтти, если пребывала в словоохотливом настроении. – Да, я знавала лучшие времена, но никогда не видела мужа лучше Эймоса, и мне нравится этот маленький домик, где я могу запереться и делать все, что душе угодно. Ведь в трактире ты всегда на публике. Всякий, у кого имеется два пенни, может прийти и уйти, когда ему заблагорассудится, даже не постучавшись и не спросив позволения; а что такое роскошная мебель, если она тебе не принадлежит, ведь нельзя же называть ее своей, если ею пользуются другие!
И Пэтти сворачивалась клубочком на кушетке и закрывала глаза, потому что, хотя дома она никогда не бывала пьяной, у нее изо рта порой исходил странный сладковатый запах, в котором люди постарше распознали бы запах джина.
– Теперь уходите, – говорила хозяйка, приоткрывая один глаз, – и заприте за собой дверь, а ключ положите на подоконник. Гости мне больше не нужны, и сама я никуда не собираюсь. Визитов сегодня не будет.
Еще в Ларк-Райзе была молодая замужняя женщина по имени Герти, которая слыла красавицей исключительно благодаря тонкой талии и жеманной улыбке. Она была большая любительница любовных романов и особа весьма романтичная. До замужества Герти служила горничной в загородном поместье, где держали лакеев; их общество и комплименты избаловали будущую супругу доброго и честного работяги. Она обожала повествовать о своих победах, о том, как дворецкий, мистер Пратт, четырежды танцевал с ней на балу для прислуги и как ревновал ее Джон. Его пригласили на бал ради невесты, он явился в светло-сером воскресном костюме, с огромной, как блин, хризантемой в петлице, но танцевать не умел и потому весь вечер просидел, как неотесанный болван, на стуле, свесив большие красные руки между колен.
На Герти было белое шелковое платье, в котором она впоследствии вышла замуж, и волосы ей завивал настоящий парикмахер – служанки сбросились, чтобы оплатить его услуги; он потом остался на танцы и особое внимание уделял Гертруде.
– И видели бы вы, как свирепо наш Джон вращал глазами от ревности…
Но если ей и удавалось дойти в рассказе до этого места, ее прерывали. Никто не желал слушать о ее победах, зато женщины охотно выспрашивали про наряды. В чем была кухарка? В черном кружевном платье поверх красной шелковой нижней юбки. Звучало привлекательно. Потом Герти описывала туалеты старшей горничной, буфетчицы и так далее, вплоть до помощницы кухарки, которая, надо признать, не могла позволить себе ничего заманчивее серого выходного платья.
Герти была единственной из жительниц Ларк-Райза, кто обсуждал свои отношения с мужем.
– Думаю, наш Джонни больше меня не любит, – вздыхала она. – Сегодня утром он ушел на работу, не поцеловав меня.
Или:
– Наш Джон превращается в обычного мужлана. Вчера вечером после чая он уснул и храпел в своем кресле. Я почувствовала себя такой одинокой, что чуть не разрыдалась.
Самые бесцеремонные смеялись и спрашивали Герти, чего она ожидала от мужчины, который весь день пахал в поле, или говорили:
– Времена изменились, душечка. Вы уже не невеста.
Герти около года служила объектом насмешек всей деревни; затем родился маленький Джон, белое шелковое платье разрезали, чтобы сшить крестильную рубашечку, и Герти, произведя на свет такой образец совершенства, позабыла о былых триумфах.
– Разве он не красавчик? – спрашивала она, демонстрируя невзрачного красного младенца, и те, кого в прошлом больше всех раздражали ее излияния, первыми объявляли, что он чудесный малыш.
– Джон точная копия своего отца, но у него ваши глаза, Герти. Клянусь! В свое время он разобьет не одно сердце, вот увидите.
Время прошло, и Герти сама стала красной и невзрачной. Исчезли осиная талия и восковая бледность, которые она считала столь аристократичными. Однако она сохранила свою романтичность; в последний раз, когда Лора видела ее, в ту пору женщину средних лет, Герти уверяла, что недавний брак ее дочери с подручным конюха – итог «романа, какие только в книжках бывают», хотя, насколько поняла ее слушательница, свадьбу сыграли, чтобы, по выражению представителей предыдущего поколения, «покрыть грешок».
Лоре лицо Герти не нравилось. Черты лица были довольно сносные, но все портили выпуклые бледно-голубые глаза с вечно воспаленными белка́ми и нездоровый желтоватый оттенок кожи. Даже ротик, которым так восхищались местные ценители красоты, казался девочке отталкивающим. Он был такой маленький, что на губах образовывались крошечные складки, делая их похожими на обметанную петлю. Один невежа сравнил рот Герти с «куриной гузкой».
Зато среди заглядывавших к матери соседок была одна, которой Лора искренне любовалась, поскольку ее лицо напоминало профиль с камеи, которую мама по воскресеньям прикалывала к своему кружевному воротничку, а струящиеся черные волосы, уложенные на прямой пробор, будто тоже были вырезаны в камне. Красивая головка этой женщины всегда была полуопущена, что подчеркивало линию шеи и плеч, и, хотя одевалась она не лучше остальных, на ней платья смотрелись гораздо выгоднее. Миссис Мертон всегда ходила в черном, ибо не успевал закончиться полуторагодичный траур по двоюродному дедушке, двоюродному брату или троюродной сестре, как умирал кто-нибудь еще. Или, не дожидаясь кончины очередного перешагнувшего восьмидесятилетний рубеж или «дышавшего на ладан» дальнего родственника, она решала, что не стоит «носить цветное». Пусть даже миссис Мертон и знала, что черный цвет ей идет, она была слишком умна, чтобы упоминать об этом. Если бы она добровольно предпочитала черные одеяния в повседневной жизни, люди считали бы ее тщеславной или эксцентричной, траур же возражений не встречал.
– Мама, – сказала Лора однажды после ухода соседки, – разве миссис Мертон не красавица?
Мама засмеялась.
– Красавица? Нет. Хотя некоторые сочли бы ее привлекательной. На мой вкус она слишком бледная и унылая, и нос у нее длинноват.