Филиппа Грегори – Последняя из рода Тюдор (страница 24)
Я задерживаюсь, чтобы подписать молитвенник Джону Бриджесу. Надпись получается длинной, и я теряю счет времени. Слова бессмертны.
Моя наставница, Екатерина Парр, хорошо знала это и встретила смерть без страха. Вот и я поступлю так же.
Я пишу целый параграф. Потом еще один. А потом пишу свое имя. Брат Фекенхем смотрит на меня и мягко произносит:
– Довольно писать. Время пришло.
Я готова. Я должна быть готова. Мне больше нечего писать. Я задокументировала наши беседы с братом Фекенхемом, написала письмо королеве, отцу, Катерине. Потом я написала прощальное обращение и закончила свою работу. На мне надето черное платье, а в руках я держу открытый молитвенник.
– Я готова, – произношу я, и ловлю себя на жалком порыве крикнуть: «Подождите! Минуточку! Я еще не все сделала! Еще мгновение! Еще один вдох! Еще один удар сердца!»
Джон Фекенхем идет впереди меня, а я несу перед собой свой молитвенник на родном языке и пытаюсь его читать, пока мы спускаемся вниз по узким ступеням, проходим сквозь маленький садик, через ворота, ведущие из сада на луг, на котором стоит эшафот. Конечно же, я не вижу слов на странице, никто бы не смог этого на моем месте. Но я снова демонстрирую всем, что я иду на смерть с молитвой. Екатерина Парр записала эти молитвы на английском, переведя их с латыни, а теперь я иду на плаху, держа в руках свидетельство своей праведности. Такова моя доля, это моя работа. Я готова за нее умереть. Я умру, держа эту книгу в руках.
Фрейлины за моей спиной всхлипывают, издавая странные булькающие звуки. Надеюсь, все видят, что я не плачу, как они. Пусть видят, что я молюсь по пути, полностью погруженная в благочестие, демонстрируя полную уверенность в воскрешении.
Все вместе мы поднимаемся на эшафот и распределяемся по своим местам. К эшафоту пришло совсем немного людей, чтобы засвидетельствовать мое мученичество. Я даже удивилась их малому количеству. И я начинаю говорить.
Я боялась, что мой голос будет дрожать, но он не дрожит. Я молюсь о милости Божьей и говорю всем, совершенно ясно, что я буду спасена милостью Всевышнего, а не молитвами священников и не платными мессами. Я прошу людей молиться обо мне, пока я жива, пытаясь показать им, что мне не нужны молитвы после моей смерти, потому что отсюда я отправлюсь прямиком в рай.
– Никакого чистилища, – добавляю я, но все и так знают, о чем я говорю.
Я читаю «Помилуй мя, Боже» по-английски, потому что Господь понимает и этот язык, и считать, что к нему можно обращаться только на латыни – предрассудок и заблуждение. Джон Фекенхем вторит мне на латыни, и мне думается о том, как прекрасен этот язык, как красиво он звучит именно сегодня, звеня и сливаясь со звучанием слов на английском, во влажном воздухе, пронизанном криками чаек. Я вспоминаю, что мне всего шестнадцать и что я больше никогда не увижу реку. Мне не верится, что я больше никогда не увижу холмов Брадгейта и тропинок, по которым когда-то гуляла Екатерина Парр, и моего старого пони, и запертого в клетку старого медведя.
Молитва длится на удивление долго, пронзительно долго, а когда она заканчивается, я удивлена тем, что мне приходится что-то отдавать: мои перчатки, носовой платок и молитвенник. Фрейлины должны подготовить меня к последнему выходу, чтобы я могла появиться там с королевским достоинством. Они снимают с меня мой черный плащ, отороченный тесьмой, и воротник.
Внезапно время ринулось вперед, и мне на ум стали приходить вещи, которые я хотела бы сделать, или сказать, или непременно увидеть перед концом. Я уверена, что должна произнести какие-то прощальные слова, воскресить в памяти какие-то моменты, но все стало происходить как-то лихорадочно быстро.
Я встаю на колени. До меня доносится ровный голос брата Фекенхема. На голову мне надевают мешок еще до того, как я успеваю посмотреть на чаек.
– Что мне делать? Где плаха, куда мне идти? – кричу я в панике, но тут кто-то берет меня за руку и ведет вперед, к чему-то большому, шершавому и округлому, и я принимаю неизбежность происходящего. Это действительно материальный мир, а плаха – самый материальный предмет, к которому я прикасалась. Я сжимаю на ней свои пальцы, ощущая древесину. Я должна положить на нее голову. Оказывается, мешок уже намок от слез, текущих из-под закрытых век. Должно быть, я плачу уже давно. Хорошо, что этого никто не видит. И что бы ни произошло дальше, я знаю, что это – не настоящая смерть, потому что я не умру никогда.
Книга II
Катерина
Замок Бейнардс, Лондон.
Весна 1554 года
С растущим неверием я читаю эту проповедь, единственное прощальное слово от моей старшей сестры. Я перечитываю эти слова снова и снова, с каждым разом испытывая все больший гнев. Совершенно не понимаю, что она хотела, чтобы я сделала с этим ее дурацким письмом? Чего она хотела им добиться? Нет, если бы это я должна была умереть, то ни за что бы не написала такого письма малышке Марии. Ну надо же, написать такое! Как такие слова могут утешить?
Я перечитываю ее слова, но мои глаза так болят от слез, что я почти не вижу ее каллиграфического почерка: ни единого вычеркнутого слова, ни кляксы. Она не плакала над этим письмом, как плачу над ним я теперь. Ее рука не дрожала от исполненного чувства прощания со мной, ее маленькой сестрой, которая так любит ее и старается во всем подражать. Она не стремилась сказать мне о том, что любит меня, что думает обо мне, что ее сердце разрывается от мысли о том, что мы не повзрослеем вместе. Что никогда не превратимся в придворных барышень, хихикающих над признаниями кавалеров, и не станем престарелыми матронами, читающими сказки своим детям и внукам. Она обдумывала эти элегантные слова, укладывая их в абзацы, и записывала их с утонченной изысканностью ее образованного ума, без всяких колебаний. И каждое слово там о Боге. Бог! Как всегда.
И конечно, как только я прочла и перечитала это письмо, я поняла, как мне стоит с ним поступить. Не скомкать и кинуть в камин, как мне сначала в первом порыве боли и обиды хотелось сделать. Я сделаю то, чего она от меня хотела. И ей не пришлось даже мне об этом говорить, потому что она и так знала, что я это пойму. Вот ей и не пришлось осквернять ее священное послание практическими указаниями, потому что я знаю, чего она хочет, без ее слов.
Я должна отправить это холодное, неродное письмо ее так называемым важным друзьям в Швейцарию, чтобы они напечатали его и разослали всем остальным. И тогда все прочтут его и скажут: «Какое дивное благочестие! Ах, какая святая была эта девушка! Ах, какой добрый совет она дала своей маленькой сестре! Нет никаких сомнений, что такая вера направила ее прямо в рай! Как нам повезло знать ее!» А потом все станут восхищаться Джейн и цитировать это ее проклятое письмо. Его издадут в Англии, Германии и Швейцарии, как часть дивного наследия Джейн Грей, как доказательство того, что она была исключительной женщиной, память о которой будет жить в веках и чья жизнь будет служить примером для молодых.
А если кто-нибудь из этих людей вспомнит обо мне, то только как о глупой и легкомысленной девчонке, адресату последнего письма великой мученицы. Если бы Мария Магдалина пришла к пустой могиле в пасхальное утро и не заметила бы садовника, который и был Христом воскресшим, тем самым навсегда похоронив чудо Пасхи для всех христиан, – это была бы моя роль, второстепенного персонажа, портящего всю картину. Если бы Мария Магдалина споткнулась о камень и запрыгала бы, сжимая ушибленный палец, – это тоже было бы мое амплуа.
Все будут помнить святую Джейн, и никто не подумает обо мне: глупой сестре, получившей последнее письмо. Никому и в голову не придет, что я ждала и заслуживала другого письма, личного, каким и должны быть прощальные письма. И никто даже не вспомнит о маленькой Марии, которой не досталось даже сухой проповеди.