Филипп Клодель – Молчание Дневной Красавицы (страница 20)
Я уже говорил, что Ипполит Люси был хорошим доктором. Хороший доктор и хороший человек. Я не видел, что он делал, но знал, что все правильно. Я услышал слова: «кровотечение, кома». Он сказал, что нужно торопиться. Я поднял Клеманс. Она была легкая, как перышко. Казалось, жил у нее только живот, вся жизнь ушла в этот слишком большой, ненасытный, оголодавший живот.
В карете я держал ее, прижимая к себе, пока доктор нахлестывал крупы двух своих кляч. Мы приехали в клинику. И меня разлучили с Клеманс. Две медсестры увезли ее на каталке. Клеманс исчезла в запахах эфира и шуршании белых простыней. Мне велели подождать.
Я провел несколько часов, сидя рядом с солдатом, потерявшим левую руку. Помню, он был очень доволен, что потерял руку, да еще левую, здорово повезло, ведь он правша. Через шесть дней он надеялся быть дома, и навсегда. Подальше от этой войны рогоносцев, как он называл ее. Руку потерял, а годы выиграл. Годы жизни. Вот что он без конца повторял, показывая на свою отсутствующую руку. Он даже придумал имя своей отсутствующей руке: Гюгюс. Он без умолку разговаривал с Гюгюсом, призывая его в свидетели, обращался к нему, поддразнивал. Для счастья немного надо. Иногда оно держится на ниточке, иногда зависит от руки. Война ставит все с ног на голову: ей удается сделать безрукого счастливейшим человеком. Солдата звали Леон Кастри. Он был из Морвана. Он заставил меня выкурить уйму сигарет, опьянял меня словами, а уж как я в этом нуждался! Он ни о чем не спрашивал. Не напрашивался на разговор. Он беседовал со своей потерянной рукой. Уходя, он сказал только: «Нам с Гюгюсом надо идти! Пора есть суп». Кастри, Леон Кастри, капрал из сто двадцать седьмого, из Морвана, холостой, крестьянин. Он любил жизнь и суп из капусты. Вот что я запомнил.
Я не хотел возвращаться домой. Я хотел остаться, даже если в этом не было пользы. Уже наступил вечер. Пришла медсестра. Она сказала, что ребенок спасен, что я могу на него посмотреть, если хочу, надо пойти с ней. Я мотнул головой — мол, не пойду. Я сказал, что хочу видеть Клеманс. Спросил, как она. Сестра ответила, что надо еще подождать, что она спросит у доктора. И ушла.
Позже явился врач, измотанный, надорвавшийся, на исходе сил. Он был одет как мясник, как забойщик скота, в перемазанном кровью фартуке, даже шапочка в крови. Оперируя уже несколько дней напролет, он, как на конвейере, мастерил Гюгюсов. Иногда с операционного стола снимали счастливых, чаще мертвых, но всегда изувеченных. Для него молодая женщина выглядела какой-то ошибкой среди всего этого мужского мяса. Он тоже стал говорить о младенце, очень большом, таком большом, что сам он не мог родиться. Сказал, что его спасли. Потом дал мне сигарету. Плохой знак, эти сигареты, сколько раз я сам их давал парням, которым недолго оставалось жить или быть свободными. Мы молча покурили. Выпуская дым и стараясь не смотреть мне в глаза, он прошептал: «Она потеряла слишком много крови…» Слова повисли в воздухе, как дым от наших сигарет. Они не упали, не исчезли. И кровь на халате доктора, которой было так много, как будто его поливали из ведер, стала кровью Клеманс. И мне вдруг захотелось убить этого несчастного с ввалившимися глазами, с трехдневной щетиной, обессиленного, который сделал все, что мог, чтобы вернуть ее к жизни. Никогда, я в этом уверен, у меня не было такого желания убить кого-нибудь своими собственными руками. Убить в бешенстве и ярости, зверски. Убить!
«Мне надо идти, — сказал доктор, бросив окурок на пол. Меня еще трясло от мыслей об убийстве, а он положил руку мне на плечо и добавил: — Вы можете пойти к ней». И медленно ушел, очень усталый.
Оттого, что кто-то страдает, земля не перестает вертеться. И негодяи не перестают быть негодяями. Случайностей, наверное, не бывает. Я это часто говорил себе. Когда с тобой самим что-то случается, становишься эгоистом. Все были забыты: Дневная Красавица, Дестина, Жозефина в темнице, Мьерк и Мациев. В тот момент мне следовало находиться там, но меня там не было, и две мрази воспользовались этим, чтобы спокойно провернуть свое дело. Можно было подумать, что это они заказали смерть Клеманс, чтобы избавиться от меня и развязать себе руки. Что они и сделали. Без всякого стыда.
Не стоит и говорить, что такое преступление, как
Не существует тридцати шести способов раскрытия убийства. Мне известны только два: или задерживают виновного, или задерживают кого-то, кого объявляют виновным. Одно или другое. И все в порядке. Совсем не сложно! В любом случае для общества результат одинаков. Единственный, кто может проиграть, это задержанный, но, в конце концов, кого волнует его мнение? Если преступления продолжаются, это другое дело. Но в данном случае они не продолжились. Дневная Красавица так и осталась единственной задушенной девочкой. Других смертей не последовало. Доказательство того, что арестованный действительно виновен. Вперед. Дело закрыто. И шито-крыто!
Того, о чем я теперь расскажу, я своими глазами не видел, но это ничего не меняет. Я потратил годы на то, чтобы соединить нити, найти слова, пути, вопросы и ответы. Все это правда. Никакой выдумки. Да и зачем мне выдумывать?
XIII
Утром третьего, пока я шлепал по дороге, возвращаясь домой, жандармы задержали двух молодых ребят, полумертвых от голода и холода. Двух дезертиров. Из пятьдесят девятого пехотного. Они не были первыми, кто попался в сети жандармерии. В последние месяцы началось беспорядочное бегство. Каждый день многие уходили с фронта, чтобы где-нибудь затеряться, предпочитая подохнуть в одиночку в зарослях или в перелеске, но не дать начинить себя снарядами. Эти двое подвернулись очень кстати, для всех: армия нуждалась в примере, а судье нужен был виновный.
Два гордых собой фараона вели по улицам двух мальчишек. Люди выходили посмотреть на них, посмотреть, как двое жандармов, настоящих, больших, сильных, в начищенных сапогах и отглаженных брюках, держали крепкими руками двух молоденьких оборванцев, еле волочивших ноги, всклокоченных, небритых, с бегающими глазами и пустыми желудками.
Толпа росла, все более сжимая кольцо вокруг арестованных, и, как от любой толпы, всегда глупой, от нее исходила угроза. Люди потрясали кулаками, бросали оскорбления, а иногда и камни. Что такое толпа? Да ничего особенного, обычные люди, безобидная деревенщина, если с каждым побеседовать с глазу на глаз. Но когда они сходятся вместе и стоят, почти приклеившись друг к другу, в запахе тел, пота, дыхания, видя рядом такие же лица, тогда достаточно малейшего слова, справедливого или нет, чтобы превратить толпу в динамит, в адскую машину, в паровой котел, готовый взорваться, только его тронь.
Жандармы почувствовали, откуда ветер дует. Они ускорили шаг. Дезертиры тоже заковыляли быстрее. Все четверо укрылись в мэрии. Мэр поспешил к ним присоединиться. На какое-то время установилось спокойствие. Мэрия — это всего лишь дом. Но дом с сине-бело-красным флагом, навечно укрепленным на фасаде, и прекрасным девизом для наивных первоклашек: «
— Расходитесь по домам! — говорит он.
— Отдайте их нам, — слышится голос из толпы.
— Кого? — спрашивает мэр.
— Убийц! — звучит второй голос, немедленно подхваченный, как зловещим эхом, десятком других угрожающих голосов.
— Каких убийц? — говорит мэр.
— Убийц девочки! — отвечают ему.
Мэр в изумлении широко открывает рот, потом приходит в себя и начинает орать. Он кричит, что они головой тронулись, что это глупости, вранье, бессмысленные измышления, что эти два типа — дезертиры, что жандармы вернут их в армию, а уж армия знает, что с ними делать.
— Это они, отдавайте их! — снова начинает какой-то кретин.
— Ни черта вы их не получите, — отвечает мэр, взбешенный и уже заупрямившийся. — Потому что судья поставлен в известность, он уже в дороге и сейчас приедет!
Есть магические слова. «Судья» — одно из них. Как «Бог», как «смерть», как «ребенок» и еще некоторые. Эти слова вызывают уважение, что бы вы ни думали. К тому же «судья» — это холодок по спине, даже если вам не в чем себя упрекнуть и вы чисты, как голубь. Люди прекрасно знали, что судья — это Мьерк. Уже все прослышали о «маленьких земных шариках» — лакомиться яйцами всмятку рядом с трупом! — а также о презрении, проявленном им к малышке, — ни доброго слова, ни сожаления. Но даже если его ненавидели, для всех этих тупиц он оставался судьей: тем, кто одним росчерком пера может отправить вас поразмышлять в кутузку. Тем, кто стряпает вместе с палачом. Чем-то вроде Бабы Яги для взрослых.