Филипп Эриа – Испорченные дети (страница 8)
Брат всем своим видом старался показать мне, что ровно ничего не понимает. Такова обычная его тактика. Он готов прослыть в чужих глазах дурачком, лишь бы выудить из собеседника побольше нужных ему сведений.
- Что я сказал такого глупого? - осведомился он. Смех замер у меня на губах. Вся эта история перестала казаться мне только комичной. Теперь я видела другую ее сторону.
- Замолчи, - сказала я глухим голосом. - Замолчи. Все это слишком мелко.
- Однако же ты сама должна признать...
Я оборвала его:
- Да, знаю. Теперь все ясно. То, чего можно ждать от американки, можно, значит, ждать и от девушки, пробывшей два года в Америке... И ты, конечно, скажешь, что мое поведение, мое молчание, то, что я не спешила возвращаться, много раз откладывала отъезд, - все это давало богатую пищу для самых различных предположений.
- Однако факт остается фактом, то, что читалось в иных твоих письмах между строк, свидетельствовало о том, что... ты в чем-то изменилась.
Но я не желала его слушать.
- Дай мне договорить, Симон! Я упрекаю вас... если, конечно, мне пришло бы в голову упрекать вас за что бы то ни было, я упрекнула бы вас за то, что среди всех могущих быть предположений вы остановились лишь на одном. Вы и не подумали, что я, возможно, больна, ранена, лежу без движения в результате, скажем, автомобильной катастрофы или просто могу быть счастлива... Да что там! А ведь любая из этих причин, особенно последняя, вполне объясняет мое нежелание покинуть Америку, равно как и сдержанный тон моих писем. По-вашему, это не означало бы перемены в моей жизни?.. Не очень-то вы проницательны! Облюбовали одну-единственную гипотезу: мое замужество. Ну еще бы, замужество вас касалось непосредственно, было вам во вред. Ох, до чего же все это по-буссарделевски!
Но Симон продолжал хранить спокойствие и сказал, как нечто само собой разумеющееся:
- Стало быть, ты могла ждать с нашей стороны такого вопроса? А?
- Представь себе, нет! Этого я как раз не ожидала. Очевидно, недостаточно хорошо вас знала. Когда я увидела тебя на пароходе, о, я сразу поняла, что ты явился сюда не ради моих прекрасных глаз. И не ради дел с иностранной валютой...
Голос мой прервался, дрогнул, гнев, справедливый, вполне справедливый гнев охватил меня.
- Но я и вообразить не могла, что моему брату поручено проверить мое гражданское состояние, - я топнула ногой,- и мое белье!
- Короче, тебя обвинили в преступлении, которого ты не совершала? сказал Симон, по-прежнему гнувший свою линию.
Мой гнев, мое разочарование, мое оскорбленное достоинство - все это его не трогало, не касалось. Он хотел знать. Я бросила ему:
- Молчи! Ничего я тебе больше не скажу!
Поистине искушение было слишком велико. Раз так, пусть остаются в неведении! Я поверну против них их же оружие. Они сами мне его дали, ну что ж, я и воспользуюсь им.
...Впрочем, нет, я клевещу на себя. Не желая касаться больше этой темы, я лишь повиновалась своему, внутреннему женскому чувству: я подумала о Нормане.
И виноват в этом мой простофиля брат: образ, близость, тепло Нормана все еще жили во мне. Теперь уже я думала не о себе. Будь я одна, меня бы только позабавили мои родители с их эгоистическими страхами. Но со мною был Норман, и я сумею защититься. Защитить нас обоих. Моя память была щепетильнее моего самолюбия.
Должно быть, я изменилась в лице. Почти инстинктивно я взяла из рук брата свое манто, набросила себе на плечи, закуталась и придержала рукой у шеи воротник.
Я пошла к нашему вагону. Симон молча плелся за мной. Не оборачиваясь к нему, я бросила:
- Если ты еще не кончил курить, покури здесь на перроне. А я пойду посижу.
И, вспрыгнув на подножку, я произнесла:
- Я вдруг что-то устала.
И это было правдой.
4
Усевшись в нашем купе, я сразу же потеряла представление о времени, о месте, где я нахожусь. Откинув голову на спинку сиденья, я еще выше подняла меховой воротник, как бы желая отгородиться от всего мира. И закрыла глаза. Сразу же меня опьянило солнце, вольные просторы, свежий воздух... Окружавшая меня реальность исчезла куда-то. Грохот поездов и шум проигрывателя могли мучить чей угодно слух, только не мой: они терялись в университетском хоре, сменившемся в свою очередь сказочным безмолвием озера и гор, где я когда-то жила.
Не без боли переживала я этот внезапный, резкий бросок в прошлое. Но сопротивляться ему не могла. Не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой, словно под действием наркоза, плотно сжав губы, опустив веки, как бы защищая от чужих свой внутренний все заполнивший мир, я прислушивалась к голосу воспоминаний.
Только где-то в глубине сознания я еще успела отметить про себя, что Гавр, вокзал, Симон, встреча с родными исчезли куда-то, растворились и единственной реальностью осталось то, о чем Симон и наша семья хотели узнать. Им не удалось выведать мою тайну, но зато они вернули меня к ней.
Норман... Первый раз я увидела его... Но куда отнести этот день? Где его искать? Оказывается, не так-то просто рассказать о нашей первой встрече.
Сам Норман вспоминал, что встретил меня сразу же после моего приезда в Беркли, когда я еще плохо акклиматизировалась в Соединенных Штатах и чувствовала себя скованной.
- Вы шли, - говорил он мне впоследствии, - с таким высокомерным видом! Я подумал: вздорная гордячка, никогда мы с ней не подружимся.
И когда я пыталась ему объяснить, что это мое высокомерие было лишь довольно неуклюжей попыткой держаться непринужденней, что виной тому моя природная застенчивость, он не хотел верить. Никогда он не мог представить себе меня как особу застенчивую. Возможно, я и не была такой, пока дышала с ним, одним воздухом. Я часто думала, уж не его ли собственное дыхание развеивало мои полустрахи и мою неловкость.
- В тот день,- добавил он еще, - солнце било вам в лицо и вы щурились. Вы прошли, не заметив меня.
Долгое время я прожила, не замечая его. Мы часто посещали одни и те же лекции. Я не отличала его от прочих его товарищей. И только когда настало то, что я про себя называю "Монтерейской ночью", я наконец увидела его и поняла, что лицо его мне знакомо. Но с каких именно пор?
Вот почему этот юноша, с которым мне суждено было испытать отнюдь не безбрежную, богатую разочарованиями, но тем не менее единственную мою любовь, этот юноша, ставший для меня неким воплощением слишком легких времен, слишком безбурной атмосферы, слишком плотской жизни, вот почему юноша этот исчез с такой легкостью, словно и не было нашей первой встречи.
И если бы воспоминание о том, что он прошел через мою жизнь, не воскресало, не росло с каждым днем в моем сыне, я, пожалуй, поверила бы, что он был лишь мираж, плод иллюзии, boy-friend, нечто среднее между животным и полубогом, полу-Ариэль, полужеребенок.
Сидя рядом с притихшим братом в купе вагона, уже катившего по рельсам и уносившего меня в отчий дом, я с горькой усладой вновь переживала первые месяцы своего пребывания в Беркли.
Само собой разумеется, когда я туда приехала, мысль о любви не занимала моего воображения. Как могла я предвидеть, что любовь ждет меня в некоем университете близ Сан-Франциско, и любовь совершенно отличная от того, что представлялось мне в мечтах? Я тогда жила в Соединенных Штатах всего два месяца. Я затягивала свое пребывание в Америке под тем предлогом, что хочу усовершенствовать свой английский язык. Этот довольно неудачный предлог, куда более убедительный, если бы речь шла о моем желании поселиться в Оксфорде или в Кембридже, не мог, надо сознаться, никого ввести в заблуждение. Впрочем, меня мало трогало, что, переданный по телеграфу, он внес смятение в нашу семью. Возможно, мысль эта была мне даже в какой-то мере приятна. Матримониальные планы, которые в предыдущую зиму строили на мой счет с невиданным неистовством мама и тетя, приказы, угрозы, с которыми они на меня наседали,- все это вызвало у меня лишь ощущение душевной усталости. Принятая в нашей семье система абсолютной власти могла привести лишь к крайним результатам и породить две разновидности рабов: покорных и мятежных. Мои братья, кузены и кузины, кто по бесхарактерности, кто из лицемерия, составляли первый клан. Единственным представителем второго, увы, являлась я, по этой самой причине еще более одинокая и несговорчивая.
Короче, я приехала в Сан-Франциско искать душевного покоя и продолжала искать его затем в Беркли. Иных радостей я не ждала. Справедливости ради добавлю, что в университете и в sorority[12], где я жила, многие из моих подружек - сторонницы вольных нравов сохраняли в своем разгуле флегму и практический дух, что само по себе действовало достаточно расхолаживающе. Ни на грош беспорядка в самом оголтелом распутстве. Они увлекались без увлечения. Не очень-то вдохновляющий пример.
Впрочем, юноши ухаживали за мной скорее из вежливости. Мое поведение опрокидывало их этнографические познания, поскольку я, француженка, оказалась менее покладистой, чем их же американки. Флиртовать я ни с кем не флиртовала, но приятелей у меня было много. Возможность поболтать со мной на иностранном языке привлекала ко мне чаще всего усердных зубрилок в очках. Так что я была не чересчур популярна, но все же достаточно популярна. Меня всегда приглашали на различные увеселения, но я могла при желании отказаться или уйти в любой момент, никого не обидев.