реклама
Бургер менюБургер меню

Филипп Эриа – Испорченные дети (страница 12)

18px

- А где мадам? - И, желая уточнить, добавила: - Где бабушка?

- Мадам сейчас в маленькой гостиной, на втором этаже, мадемуазель.

Пренебрегши лифтом, я стала подниматься по лестнице. Симон исчез, словно растворился. Я догадалась, что он помчался по черной лестнице в комнату мамы, которая, должно быть, с нетерпением ждала новостей.

В полном одиночестве я поднялась к бабушке. Я обнаружила ее все в том же самом кресле, повернутом спиной к окну. Бабушка не позволяла передвигать кресло и даже вечерами занимала это место, куда не проникал свет. Ибо наш особняк выходил прямо в парк Монсо и яркий свет, врывавшийся в окна, по словам бабушки, вызывал у нее ужасные головные боли. Она объявила об этом; раз навсегда двадцать лет тому назад; и с тех пор к этому вопросу не возвращалась, что и понятно, ей было за девяносто и она почти лишилась ног и речи. Но, факт остается фактом, ни разу она не бросила взгляда в сторону парка, на лужайку, на клумбы, на столетнюю сикомору, росшую рядом с особняком и появившуюся на свет божий раньше особняка.

- Весь этот гвалт с бульваров и парков, - говорила мне в свое время бабушка, - окончательно сведет меня с ума.

Но этого не произошло. Напротив, чем больше она старела, тем более безразлична становилась к звукам, идущим извне.

Когда я вошла, с бабушкой находилась ее личная горничная. Славная эта женщина, лишь чуть-чуть помоложе своей госпожи, успевшая поседеть на службе у Буссарделей, сидела в неудобной позе на самом кончике низенького стула. Всю свою жизнь она проходила в чепце по старинной моде, принятой в ее краях. Оседлав нос очками в стальной оправе, она читала бабушке вслух "Тан". Как было накануне, как будет послезавтра, во время этого ежедневного обряда, длившегося целый час, бабуся сидела с закрытыми глазами - чтобы лучше слышать, по ее словам. Должно быть, она спала, убаюканная чтением. Если горничная прекращала читать или сама начинала клевать носом, хозяйка немедленно открывала глаза и стучала рукой по локотнику кресла, призывая лектрису к порядку: как только наступала тишина, бабуся просыпалась. Когда я была маленькая, то, что происходило в бабушкиной голове, казалось мне каким-то туманным и неопределенным.

- Вот и мадемуазель Агнесса, - сказала старая Франсуаза, вставая со стула.

Я подошла поближе. Бабушка подняла веки и посмотрела на меня тяжелым взглядом, как бы желая сначала привыкнуть к моему присутствию. Затем протянула руки и взяла в ладони мое лицо жестом, лишенным родственной нежности, сбив при этом набок мою шляпу. Она притянула меня к себе, сделала вид, что целует в лоб, и опустила руки, так и не проронив ни слова.

Я нашла, что она сильно потолстела. В свои молодые годы бабушка выбрала себе в качестве героини королеву Викторию и с тех пор свято следовала своему идеалу. До последних дней жизни королева Виктория так и останется ее кумиром. В конце концов бабушка даже приобрела с ней сходство. Но теперь, когда бабушка уже превзошла свой идеал в долголетии, она явно переигрывала и, казалось, злоупотребляла своим правом на благоговейное обезьянничанье. Бабушка впадала в карикатуру. Она раздалась, как-то вся осела. Голова окончательно ушла в плечи, а грудь, высоко поднятая корсетом, подступала к подбородку; но, подпертые этим панцирем, сильнее выступали щеки и двойной подбородок. Уши у нее были большие, с пухлыми мочками, как у некоторых статуй Будды. Но нижняя отвисшая губа, кривившаяся в презрительную и самодовольную улыбку, придавала ей величественный вид.

Бабушка была последним представителем нашего семейства, обладавшим если не утонченностью, то, во всяком случае, породой. Прочие, все прочие были просто крупные буржуа; а бабуся была среди них великой буржуазкой. Отец ее звался графом Клапье... приобщение к знати произошло при Первой империи, но богатство пришло во время Второй. Оно считалось весьма значительным, и семья Клапье была обязана его происхождением перуанскому гуано.

Я присела на низенький стульчик. Я не спускала глаз с этой старой дамы, которой как-никак была обязана своим появлением на свет. Какая же она древняя! Какой долгий век довелось ей прожить! Вплоть до этих последних двух лет не было ни одного события в моей жизни, при обсуждении которого не присутствовала бы бабуся, председательствующая в своем кресле. Силою вещей я не могла ее не любить.

Я взяла ее руку, лежавшую на коленях.

- Ну, как ты себя чувствуешь, бабуся? - спросила я глухим голосом.Боли не так тебя мучают?

Вместо ответа бабушка что-то буркнула, не разжимая губ.

- Я вижу, что за тобой по-прежнему хорошо ухаживают, - добавила я, улыбнувшись старой служанке.

Бабушка снова что-то буркнула. Это коротенькое невнятное мычание заменяло ей речь.

И в эту комнату тоже пока еще никто не вошел, Я не знала, о чем говорить дальше. Я вспомнила, что не поцеловала Франсуазу. Она стала расспрашивать о путешествии, и я с жадностью ухватилась за брошенный мне спасательный круг. Описала ей наш пакетбот, мою каюту, наше житье-бытье на пароходе. Бабуся закрыла глаза. Но Франсуаза, все еще не расставшаяся со своими деревенскими представлениями, заохала, заахала: "Лифт на пароходе! Да как же так?" Ради этой своей аудитории я не поскупилась на рассказы.

Наконец-то с грохотом распахнулась дверь. Тетя Эмма. Она вошла, как входила всю жизнь, широко шагая впереди мамы. Вопреки своим шестидесяти семи годам, несмотря на толстые ковры, тетя звучно постукивала низкими каблуками. Старая гостиная мигом пробудилась ото сна.

- Добрый вечер, кисанька, - пророкотала тетя. Вид у нее всегда был такой, словно она только что одержала в споре верх над своими противниками, разбила их наголову.

И точно эхо повторило тетин возглас, но только потише, подобродушнее:

- Добрый вечер, мое сокровище, - это сказала мама, следовавшая за тетей.

Каждая в своем ключе, каждая на свой лад произнесла эти слова, только прозвучавшее в голосе равнодушие было одинаковым; так говорят: "Добрый вечер, милая!" - прислуге, которую недолюбливают. Ибо в глазах тети, назвавшей меня "кисанькой", я не была похожа на этого милого и ласкового зверька, а еще меньше я была для мамы "сокровищем".

Но тут мне был дан буссарделевский поцелуй. Четыре поцелуя, по два поцелуя от тети и от мамы. Притворство, брошенное в воздух, "чмок", "чмок", едва начатое и тут же прерванное, забытое, прежде чем оно коснулось щеки. Это чмоканье низвергло меня в самые глубины моего уже далекого детства. Я узнала также специфический запах, которым пахнуло на меня от тети Эммы. Запах крепа - тетя носила только креп, - запах остывшего пепла и скудной земли. С тех пор как у тети заболела печень, запах стал почему-то гуще и совсем уж невыносимым.

- Ну? - нежно спросила мама, покачивая головой с таким видом, словно, нагнувшись над колыбелькой, угукала младенцу.

Обманчивое благодушие и еще более опасное, нежели тетина ядовитая сухость тона! С тетей хоть можно заранее принять меры предосторожности.

- Ну как, не очень устала?

- Ах, дорогая Мари, - тут же возразила тетя, - кто же устает в ее годы, да ведь это было бы просто несчастье! Хотя...

Своими жесткими пальцами она взяла меня за подбородок. Повернула мое лицо в профиль, сначала налево, потом направо. Потом сжала губы и скорчила гримасу, как будто я была для нее открытой книгой.

- Хоть сними шляпу, дай на тебя поглядеть... Н-да! - Еще одна отличительная черта нашего семейства - это чисто буссарделевское "н-да". - Кстати, сколько тебе лет?

- Двадцать шесть, тетя Эмма, ты сама знаешь.

- Если я тебя спрашиваю, значит, забыла! У меня, слава богу, есть другие заботы. Уж не воображаешь ли ты, что все вечера вместо молитвы я твержу твое curriculum vitae[14]. Да в нем увязнешь.

- Ха-ха-ха! Ох, эта Эмма, - расхохоталась мама. По свойственному ей отсутствию прямоты мама никогда не бросала открыто ехидных замечаний, зато усовершенствовалась в искусстве подчеркивать чужие остроты и придавать им коварный смысл.

- Двадцать шесть? - повторила тетя, - Так вот, кисанька, ты выглядишь старше своих лет...

- Очень может быть.

- Да, да! Честное слово! У тебя уже нет... как бы получше выразиться... юного девичьего вида. Или я ошиблась?

- Тетя Эмма, - сказала я, выдерживая ее взгляд. - Ты же знаешь, что о самой себе судить трудно. Полагаюсь в этом вопросе на тебя.

- Слишком много чести! По-нашему, по-французски это следовало бы перевести так: "Тетя Эмма, ты права!"

- Вовсе нет. Это значит, что мне просто все равно.

- Все равно, что ты уже не молодая девушка?

- Что не выгляжу больше молодой: я ведь не кокетлива.

- Вот как! - протянула тетя. - Последнее слово, как и всегда, должно остаться за тобой.

Не удержавшись, я добавила:

- Теперь ты видишь, что я не переменилась.

И все. Мы уже снова выступали каждый в своей роли. Мы овладели ими в совершенстве. Мы не желали ничего в них изменять.

Мне одновременно было и досадно и смешно. Наступило молчание. Тетя Эмма и я мерили друг друга взглядом и улыбались, но разные у нас были улыбки. Тетя уже заняла свою позицию - не села, а оперлась о спинку бабушкиного кресла.

Если обстоятельства ее к этому вынудят, она заговорит от имени своей матери и моей бабушки, которая номинально оставалась главой семьи. Впрочем, тетя заговорила бы, не спросясь бабушки, слишком уверенная в том, что может ораторствовать безнаказанно.