Филип Зиглер – Черная смерть. Как эпидемия чумы изменила средневековую Европу (страница 61)
И все же, возможно, даже больше, чем это, неистовая благотворительность, которой предавались богатые европейцы во время и после эпидемии Черной смерти, демонстрировала их веру в единственный институт, где, по их мнению, сохранился здравый смысл и дисциплина. Насколько бы ни была дискредитирована церковь в глазах многих людей, для знати и богатой элиты она была дамбой, сдерживавшей поток мятежной анархии, и если ее не укрепить, то все будет сметено. Богатые с радостью давали деньги, чтобы церковь могла украшать свои здания и укреплять свое положение в мире. «Их собственное положение подвергалось серьезной угрозе, и они чувствовали себя уверенней, поддерживая через искусство авторитет церкви и представление об устойчивой долговечной иерархии», – писал Мисс.
Таким образом, религиозное оживление несло в себе сильный элемент консерватизма. Но это была лишь одна линия в сложной совокупности тенденций, в которой содержалось, по меньшей мере, столько же крайнего радикализма. Во многих странах вторая половина XIV века отмечена недовольством в отношении богатства и самодовольства церкви и глубокими сомнениями в правильности ее философии и организации. В Англии это была эпоха Уиклифа[138] и лоллардов[139]. Их новый агрессивный антиклерикализм в какой-то степени являлся порождением амбиций тех людей, которые завидовали богатству и влиянию церкви, но в целом черпал силу в недовольстве и разочаровании народа. В Италии это был период расцвета фратичелли, секты францисканцев-диссидентов, считавших бедность квинтэссенцией Христа, а богатую церковь – плохой церковью. Теперь эти мятежники, за 30 лет до этого объявленные еретиками папой Иоанном XXII, объявили еретиком самого папу и отказались от всех церковных таинств, кроме своих собственных. По всей Европе в тени крупных религиозных орденов росли братства –
Здесь снова, как это часто случается в истории Черной смерти, необходимо помнить, что post hoc[140] не обязательно означает propter hoc[141]. Вторая половина XIV века была временем духовной смуты, глубоких сомнений в ценностях и поведении церкви, неуважения к признанным идолам и поиска новых богов. В каком бы темпе ни развивались события, изменения требовали больше времени. Сопротивление становилось все более интенсивным, а реакция – более быстрой. В долговременной перспективе, даже если бы чумы никогда не было, все двигалось бы в том же направлении. Мы уже цитировали суждение доктора Леветт: «В строго экономическом смысле Черная смерть не была причиной восстания Уота Тайлера или разрушения крепостной зависимости, но во многих случаях она порождала тлеющее ощущение недовольства, невысказанное желание перемен…»
Коултон считал, что это высказывание можно читать с таким же успехом, заменив слово «экономическом» на «теологическом», а слова «восстания Уота Тайлера» на слово «Реформация». Его замечание справедливо. Черная смерть не была причиной Реформации, она не стимулировала сомнения в доктрине Пресуществления. Но разве она не породила состояние умов, при котором сомнения в доктринах возникали с большей легкостью, а Реформация стала казаться более возможной прямо сейчас? Разве она не разрушила определенные барьеры, как психические, так и физические, которые, в противном случае, наверняка препятствовали бы осуществлению Реформации? Уиклиф был дитя Черной смерти в том смысле, что он принадлежал к поколению, которое страшно пострадало и, пройдя через эти страдания, научилось сомневаться в основах, на которых базировалось общество. Церковь, на которую он нападал, пала жертвой Черной смерти, потому что легион ее самых знающих и преданных служителей умерли, но еще больше потому, что в умах людей она утратила честь и уважение. Во второй половине XIV века церковь продолжала оставаться огромной силой, но непререкаемый авторитет, который она привыкла иметь в сознании своей паствы, больше не восстановился. На этот распад Черная смерть оказала огромное влияние.
Флорентинский хронист XIV века Маттео Виллани посвятил влиянию Черной смерти на тех, кому посчастливилось выжить, следующие строки: «Все те немногие благоразумные люди, которые остались в живых, ждали множества вещей, потому что испорченность и греховность потерпели неудачу среди людей, удивительным образом обратив их разум в другом направлении. Они верили, что те, кто милостью Божьей спаслись от смерти, увидев гибель своих соседей… станут серьезными, скромными, добродетельными католиками; что они станут оберегать себя от злодеяний и греха, но преисполнятся любви и милосердия по отношению друг к другу. Но не успела чума закончиться, как мы увидели противоположное, потому что людей осталось мало и, благодаря наследованию, они получили в изобилии земные блага; они забыли о прошлом, будто его никогда не было, и стали вести еще более постыдную и беспорядочную жизнь, чем та, которую они вели раньше. С легкостью поддавшись разложению, они предались греху обжорства на праздниках и в тавернах, где вкушали изысканные яства. За ним шли азартные игры, необузданный разврат и изобретение странных непривычных нарядов и непристойная манера одеваться…
Люди думали, что из-за их малочисленности земля должна давать всего в избытке, а между тем получилось наоборот. Из-за людской неблагодарности во всем обнаружилась необычайная скудость, которая осталась надолго, и в некоторых странах… приключился тяжелый голод. Люди снова мечтали о богатстве и изобилии в одежде… но на самом деле дела повернулись совсем в другом направлении, потому что многие товары подорожали вдвое или больше, чем до чумы. А рабочая сила и труд торговцев и ремесленников росли беспорядочным образом. И повсюду в стране среди горожан возникали тяжбы, споры, ссоры и мятежи…»
Хроники того времени изобилуют обвинительными утверждениями, что годы, последовавшие за эпидемией Черной смерти, несли на себе печать упадка и всех возможных пороков. Уровень преступности взлетел вверх, богохульство и святотатство стало обычным делом, правила половой морали улетучились, погоня за деньгами стала единственным смыслом жизни. Мода в одежде, казалось, символизировала все самое порочное в поколении, выжившем в эпидемии чумы. Кто мог сомневаться, что человечество сползает к погибели, когда женщины появлялись на публике с искусственными волосами на голове, в сильно открытых блузах, а их груди были приподняты шнуровкой так высоко, «что на них буквально можно было поставить свечу». Когда Ленгленд неоднократно указывал на пороки эпохи «со времен чумы», в нем говорил голос каждого моралиста его поколения.
Нет сомнения, что сетования добродетельных часто изобиловали преувеличениями, и чуму обвиняли в том, в чем не было ее вины. Например, Хёнигер[142] считал, что «низкий уровень морали был характерен для того периода, и после эпидемии он не стал ниже, чем до нее». Но этот ответ нельзя считать полным, как и ответы впечатлительных хронистов-современников, описывавших это явление. В своем исследовании, посвященном городу Орвието, доктор Карпентер обнаружила многочисленные свидетельства, что за эпидемией Черной смерти сразу последовал резкий упадок общественной морали. Наблюдалось гораздо больше случаев плохого обращения с сиротами, появилось больше людей с оружием, строгие правила в отношении женской одежды смягчились, существенно возросло количество судебных процессов и обвинительных приговоров за всевозможные преступления.
Такое потворство своим желаниям стало какой-то странной, нелогичной реакцией на катастрофу, которую люди пережили так мучительно. В 1350 и 1351 годах средневековый человек, безусловно, верил, что Черная смерть была Божьим наказанием за его греховность. На этот раз ему удалось уцелеть, но едва ли он мог надеяться, что такое снисхождение повторится, если его упрямая неспособность исправить свое поведение подтолкнет Бога к очередному удару. Казалось, ситуация с грехом, спровоцировавшим чуму, и чумой, породившей еще больше греха, обладала всеми чертами порочного круга, единственной надеждой выбраться из которого было коренное исправление человека. И все же он продолжал вести свою беспутную жизнь вопреки апокалипсическим бормотаниям, предрекающим ему все разновидности гибели.
Вопреки обличительным речам Маттео Виллани и более прозаической статистике доктора Карпентер трудно воспринимать на полном серьезе мысль о греховности всего постчумного поколения. Расхлябанность действительно была ему присуща, но эта расхлябанность происходила от облегчения, наступившего после почти невыносимого напряжения и удовольствия от того, что человек мог тратить больше денег, чем он привык. В своем эссе мистер Дж. У. Томпсон[143] провел интересную, хотя и несколько натянутую, аналогию между реакцией населения на Черную смерть и на Первую мировую войну 1914–1918 годов. В обоих случаях он находит те же жалобы на аморальность и неуравновешенность тех, кто выжил. Мрачное удовольствие, с которым осуждалось поведение людей, можно встретить в Неаполе 1944 года, в Париже 1815-го и почти во всех ситуациях, где люди приходили в себя после страшных бедствий. Упадок морали не следует игнорировать, но не следует также считать, что европейцы, пережившие эпидемию Черной смерти, отличались какой-то особенной порочностью.