Филип Рот – Урок анатомии. Пражская оргия (страница 31)
— Я просто с дороги.
— Сказал ты это так, словно в дороге ты был не три часа, а гораздо дольше.
У Бобби зазвонил телефон.
— Доктор Фрейтаг! …В чем дело? …Ну, давай, соберись. Успокойся. Ничего с ним не случилось. …Пап, я тоже не знаю, где он. …Он не умер, он просто вышел. …Давай приезжай в больницу, подождешь у меня в кабинете. Мы можем сходить в тот китайский ресторанчик. …Тогда смотри телевизор, я приду в восемь и приготовлю спагетти. …Мне плевать, что Грегори ест… Знаю, знаю, он прекрасный, чудесный мальчик, вот только мне плевать, поел он или не поел. И не жди ты больше Грегори. Ты рехнешься из-за Грегори. А знаешь, кто тут сидит напротив меня? Мой старинный соученик Цук. …Натан, Натан Цукерман. …Даю ему трубку. — Он протянул трубку Цукерману. — Это мой старик. Поздоровайся с ним.
— Мистер Фрейтаг, это Натан Цукерман говорит. Как вы себя чувствуете?
— Ох, сегодня неважно. Совсем неважно. У меня жена умерла. Умерла моя Джулия. — И он расплакался.
— Да, я знаю. Очень вам сочувствую. Мне Бобби рассказал.
— Сорок пять лет, замечательных лет, а теперь нету моей Джулии. Она на кладбище. Как такое возможно? На кладбище даже цветочка не оставишь — кто-нибудь да стащит. Слушайте, скажите Бобби… Он еще там? Никуда не вышел?
— Он тут.
— Пожалуйста, скажите ему. Я забыл сказать — мне надо туда завтра. Мне надо на кладбище, пока снег не пошел.
Цукерман вернул трубку Бобби.
— В чем дело?… Нет, папа, Грегори не может тебя отвезти. И мусор Грегори вынести не может. Нам повезло, что мы уговорили его встать утром и пойти на похороны. … Я знаю, что он чудесный мальчик, но нельзя… Что? … Конечно, сейчас. — Цукерману он сказал: — Он хочет что-то тебе сказать.
— Да? Мистер Фрейтаг?
— Цук, Цук… я только что вспомнил. Извините, я в ужасном состоянии, все забываю. Помните Джоэла Куппермана? Я вас тогда прозвал Джоэлом Купперманом, помните, тот мальчик, который во всех викторинах побеждал.
— Да-да.
— У вас тогда были ответы на все вопросы.
— Это точно.
— Вы с Бобби, вы так учились! Такие прилежные были студенты. Только сегодня утром я рассказывал Грегори, как его отец занимался. Цук, он хороший мальчик. Его просто нужно направлять. Мы его не потеряем! Мы сделали Бобби, сделаем еще одного Бобби. И если мне придется трудиться в одиночку, что ж, я справлюсь. Цук, дайте скорее Боба, пока я не забыл.
Трубка снова перекочевала к Бобби.
— Да, папа. …Пап, если ты еще раз ему скажешь, как я любил делать домашние задания, он нас обоих прирежет. …Съездишь ты на кладбище. …Я понимаю. Я об этом позабочусь. …Дома буду к восьми. …Папа, смирись с этим — он не придет домой к ужину просто потому, что ты этого хочешь. …Потому что он
Бобби через все это недавно прошел. Развод с депрессивной женой, презрение восемнадцатилетнего сына-неслуха, ответственность за тоскующего по жене семидесятидвухлетнего отца, вызывавшего у него и бесконечную нежность, и бесконечное раздражение; к тому же после развода ответственность за сына лежала целиком на нем. В подростковом возрасте Бобби переболел свинкой, детей иметь не мог, и Грегори усыновили, когда Бобби еще учился. Воспитывать ребенка тогда было совсем тяжко, но его юная жена так мечтала иметь полноценную семью, а Бобби был серьезным и ответственным юношей. Естественно, родители души не чаяли в Грегори — с того самого момента, как младенец появился в семье. «В нем все души не чаяли, и что из него вышло? Ничего!»
Усталый от отвращения голос объяснялся скорее страданиями Бобби, а не ожесточением души. Нелегко было избавиться от остатков любви к этому наглому паршивцу. Отец самого Цукермана терпел, пока жизнь не стала покидать его, и только тогда наконец смог отречься от сына.
— Он неуч, лентяй, эгоист. Этакий маленький говнюк, американец-потребитель. Друзья у него никто, ничто — детки, на которых рассчитана реклама машин. Разговаривают они только о том, как стать миллионерами до двадцати пяти, разумеется, не работая. Разве можно себе представить, чтобы мы студентами говорили слово «миллионер» с придыханием? Когда я слышу, как он тарабанит имена гигантов рок-бизнеса, мне хочется ему шею свернуть. Не думал, что так будет, но, глядя, как он сидит, задрав ноги, с бутылкой «Буда» и смотрит по телевизору одну бейсбольную игру за другой, я стал ненавидеть «Уайт соке». Не увидь я Грегори следующие лет двадцать, я был бы совершенно счастлив. Но он сволочь, халявщик и, похоже, вечно будет сидеть у меня на шее. Он должен подать документы в один из университетов города, но, по-моему, он даже не знает в какой. Говорит, что не решил, потому что не может найти подходящее место для парковки. Я прошу его что-нибудь сделать, а он посылает меня на х** и грозится, что уйдет жить к матери и никогда не вернется, потому что я такой требовательный м***к. «Давай, Грег, — говорю я, — уезжай сегодня, бензин я оплачу». Но она живет в холоднющем Висконсине, к тому же немного чокнутая, а все его дружки ошиваются тут, и не успеваю я глазом моргнуть, как оказывается, что он никуда не уехал и трахает какую-то шлюшку у себя в комнате. Грегори, он такой миляга! Наутро после смерти моей матери, когда я сказал ему, что дедушка поживет у нас, пока не придет в себя, он просто взорвался. «Дедушка, здесь? Как это дедушка здесь поживет? Если он переедет, где я буду трахать Мари? Я серьезно спрашиваю. Нет, ты
Цукерман предпочел не обсуждать разницу в их семейных передрягах — Бобби только отметет его мотивы. Цукерман все еще был сражен тем, как веско Бобби ему возражал. Его план изменить жизнь казался Бобби таким же абсурдным, как и Дайане, когда он звал ее поехать с ним в Чикаго и учиться там.
— Каково это, — спросил Бобби, — через три-четыре года после их смерти?
— Мне их не хватает. — Не хватает — это когда ощущаешь отсутствие. А еще когда чего-то не делаешь и упускаешь редкий случай.
— Как они восприняли «Карновского»?
Прежде он рассказал бы — в ту пору Цукерман полночи не давал бы Бобби спать, рассказывая ему все как есть. Но объяснять, что отец никогда не простил ему в «Карновском» насмешек — так он их увидел — и над Цукерманами, и над евреями, описывать волнения, уязвленную гордость, смешанные чувства, неловкость, которые испытывала в обществе его кроткая мать в последние годы жизни, и все из-за образа матери в «Карновском», рассказывать, как его брат утверждал — вот до чего дошел, — будто то, что он сделал, не насмешка, а убийство… Нет, он счел, что недостойно двадцать лет спустя все еще жаловаться соученику на то, что никто в Нью-Джерси так и не научился читать.
По Аутер-драйв с Рики за рулем. Ночной Чикаго, сказал ему перкодан, взгляни на нового Пикассо, на старое метро, посмотри, как убогие бары, которые ты в своем дневнике называл «настоящими», превратились в роскошные бутики… «Сначала номер, где я могу лечь. Шея… Надо достать из чемодана воротник». Но перкодан и слышать об этом не желал: воротник — это твой костыль. Не пойдешь же ты в медицинскую школу в этом воротнике. «А перкодан тогда на что?» Верное замечание, но от костылей надо избавляться по одному. Ты вернулся, но это всего-навсего Чикаго, а не Лурд.