Филип Рот – Урок анатомии. Пражская оргия (страница 13)
Теперь он злился уже не в текстах. Умеренность? Не слыхивал о таком. Он взял с полки «Карновского». Неужели на этих страницах евреям действительно предлагается «засунуть свои страдания», конец цитаты? Столь едкое высказывание, вот так, впроброс? Он стал искать, где же место, оттолкнувшее Аппеля, и нашел, не дойдя до середины: предпоследняя строчка из двух тысяч слов полуистерического возмущения по поводу того, что и у семьи пунктик: она переживает унизительную принадлежность к меньшинству — четырнадцатилетний Карновский, охраняемый стенами собственной спальни, провозглашает собственную декларацию независимости старшей сестре.
Итак: Аппель приписал автору — его не обманула та лапша, что вешают студентам на уши, — бунтарский выплеск четырнадцатилетнего мальчика-клаустрофоба. И это профессиональный литературный критик? Нет, нет — это занятый по горло полемист, защищающий исчезающий вид — евреев. Такое письмо мог написать отец из «Карновского». Или его собственный отец. Будь оно на идише, оно могло бы исходить от Аппеля, от того полуграмотного мусорщика, который если не сделал из юного Милтона еще большего психа, чем Карновский, то уж точно разбил ему сердце.
Он тщательно, как профессиональный стряпчий, изучал отрывок, наливаясь яростью от того, что уязвляло больше всего. А потом позвонил Дайане в колледж. Нужно срочно кое-что напечатать. Немедленно. Гнев — это оружие, и он был готов открыть огонь.
Дайана Резерфорд училась в Финче — находившемся по соседству колледже для богатых девочек, куда Никсоны посылали свою Тришию. Как-то раз Цукерман вышел отправить письмо, тут они и познакомились. На ней был стандартный ковбойский прикид — джинсы и куртка, как следует обтрепанные на залитых солнцем камнях Рио-Гранде, а потом отправленные на север, в универмаг «Бонвит».
— Мистер Цукерман, — сказала она, постучав ему по плечу, когда он опускал конверт в ящик, — можно взять у вас интервью для нашей студенческой газеты?
В нескольких метрах поодаль корчились от смеха и восхищались ее наглостью две ее подружки. Явно эта девица в своем колледже личность известная.
— Вы пишете для студенческой газеты? — спросил он.
— Нет.
Признание сопровождалось бесхитростной улыбкой. Такой ли уж бесхитростной? Двадцать лет — самая пора для хитростей.
— Проводите меня до дома, — сказал он. — По дороге поговорим.
— Отлично! — ответила личность из колледжа.
— А что столь сообразительная личность делает в таком месте, как Финч?
— Родители решили, что мне нужно научиться прилично сидеть в юбке.
Но когда они подошли к его двери, до которой было метров двадцать, и он спросил, не хочет ли она подняться к нему, ее наглость как ветром сдуло, и она ретировалась к подружкам.
На следующий день раздался звонок домофона. Он спросил, кто там.
— Девушка, которая не пишет для студенческой газеты.
Она вошла, руки у нее тряслись. Закурила, сняла пальто и, не дожидаясь приглашения, стала рассматривать книги и картины. Осмотрела все, комнату за комнатой. Цукерман следовал за ней.
В кабинете она спросила:
— У вас тут нет ничего лишнего?
— Только вы.
— Слушайте, бросьте язвить, вас в этом не превзойти. — Голос у нее дрожал, но она решила высказаться. — Такому человеку, как вы, нечего бояться такой, как я.
Они вернулись в гостиную, он взял с дивана ее пальто и, прежде чем повесить его в шкаф, посмотрел на ярлык. Куплено в Милане. Кому-то пришлось заплатить за него много сотен тысяч лир.
— Вы всегда такая безрассудная? — спросил он.
— Я пишу о вас работу. — Присев на краешек дивана, она закурила очередную сигарету. — Я вру. Это не так.
— Пришли сюда на спор?
— Я решила, что вы тот человек, с которым я могу поговорить.
— О чем?
— О мужчинах. Они меня достали.
Он сварил им кофе, и она начала со своего бойфренда, студента-юриста. Он совсем ее забросил, и она не понимала, в чем дело. Звонил в слезах посреди ночи и говорил, что не хочет ее видеть, но и потерять не хочет. В конце концов она написала ему, спросила, что происходит.
— Я молодая, — сказала она Цукерману, — я хочу трахаться. А когда он не хочет, я чувствую себя уродиной.
Дайана была высокая, узкая, с крохотным задом, маленькими коническими грудями, остриженными под мальчика черными кудрями. Подбородок у нее был по-детски круглый, как и темные индейские глаза. Она была и прямая, и округлая, мягкая и резкая, и уж точно не уродина, разве что всякий раз, когда жаловалась, надувала губки и становилась похожа на подростков из «Тупика»[21]. И одевалась она по-детски: коротенькая замшевая юбка, черные колготки и утащенные из маминого гардероба, чтобы покрасоваться перед другими девчонками, черные туфли на каблуке, с открытым носком и перемычкой в пайетках. Лицо у нее тоже было детское — пока она не улыбалась, широко и пленительно. Когда она смеялась, то выглядела как женщина, навидавшаяся всего и вышедшая из передряг без единой царапины — дама лет пятидесяти, которой повезло.
А навидалась она, ухитрившись выжить, мужчин. С десяти лет она была объектом их преследований.
— Половину жизни, — сказал он. — И чему вы научились?
— Всему. Им нравится кончать тебе в волосы, нравится шлепать по заднице, нравится звонить тебе с работы и заставлять мастурбировать, когда ты делаешь уроки. У меня нет никаких иллюзий, мистер Цукерман. Когда я была в седьмом классе, друг моего отца стал звонить мне каждый день и звонит до сих пор. С женой и детьми он мил и заботлив, но звонит мне с моих двенадцати лет. Он пытается менять голос, но каждый раз спрашивает одно и то же: «Хочешь оседлать мой х**?»
— И что вы с этим делаете?
— Поначалу я не знала, что делать, поэтому просто слушала. Я была напугана. Я купила свисток. Чтобы свистеть в трубку. Чтобы у него барабанная перепонка лопнула. Но когда я наконец свистнула, он просто рассмеялся. Это его только больше завело. Все это длится восемь лет. Он раз в месяц звонит в колледж. «Хочешь оседлать мой х**?» Я говорю: «И это все? Ничего больше?» Он не отвечает. Незачем. Потому что ему достаточно. Он не хочет ничего делать. Только это говорить. Мне.
— Каждый месяц на протяжении восьми лет, и вы ничего не предприняли, только купили свисток?
— А что я могу сделать? В полицию позвонить?
— А что произошло, когда вам было десять?
— Шофер, который возил меня в школу, мне платил за то, чтобы со мной побаловаться.
— Правда?
— Автор «Карновского» спрашивает, правда ли это?
— Ну, может, вы все это выдумали, чтобы выглядеть поинтереснее. Так иногда делают.
— Уверяю вас, выдумывают писатели, а не девушки.
Через час ему казалось, что фолкнеровская Темпл Дрейк приехала из Мемфиса обсудить с Натаниэлем Готорном морячка Полая. Он был потрясен. Немного трудно было поверить во все, что, по ее словам, она повидала — во все, что она рассказывала.
— А ваши родители? — спросил он. — Что они говорят по поводу ваших леденящих кровь приключений со всеми этими жуткими мужчинами?
— Родители?
Она вмиг вскочила, словно одно это слово выкинуло ее из гнездышка, которое она обустроила из диванных подушек. Длинные ноги в колготках, быстрые и резкие движения тонких пальцев, нахальный, дерзкий выпад перед тем, как высказаться, — да это будущая женщина-матадор, решил Цукерман. В костюме для корриды будет выглядеть сногсшибательно. Поначалу, возможно, будет безумно бояться, но он легко мог представить, как она выходит на арену.
— Вы что, не слушали? — сказала она. — Нет больше никаких родителей. С родителями покончено. Слушайте, я пыталась встречаться со студентом-юристом. Думала, он поможет мне сосредоточиться на этой идиотской учебе. Он учится, занимается бегом, дурью не злоупотребляет, и ему всего двадцать три — для меня это юный. Я столько сил на него — чтоб ему — потратила, на него и на его заморочки, а теперь его вообще в постель не затащишь. Я не понимаю, что такое с этим мальчиком. Стоит мне посмотреть на него искоса, и он — дитя-дитем. Наверное, от страха. Нормальные скучны до смерти, а те, кто тебя завораживает, оказываются психами. Знаете, до чего меня довели? К чему я почти готова? Выйти замуж. Выйти замуж, забеременеть и говорить прорабу: «Бассейн будет вот тут».
Через двадцать минут после звонка Цукермана Дайана сидела в кабинете: надо было перепечатать и послать Аппелю несколько страниц. Прежде чем перебраться из кресла на коврик, он исписал четыре больших желтых листа. Лежа на спине, он массировал руку, пытался унять дергающую боль. Шея сзади тоже разрывалась от боли — такова была плата за самый длинный текст из всех, что он написал за год в сидячем положении. Но в магазине еще оставались патроны. А если, проведя подробный анализ ранних статей, я продемонстрирую, что Аппель так нападает на Цукермана потому, что не разрешил до конца конфликт с собственным отцом, — покажу, что не только исламская угроза побудила его пересмотреть мое «дело», но и конфликт в Оушн-Хилле и Бронксвилле[22], антисемитизм чернокожих, осуждение Израиля в Совете Безопасности, даже забастовка нью-йоркских учителей; что это — любимый медийный конек громогласных евреев-йиппи[23], с ребяческими целями которых он нелепым образом увязывал и меня. Теперь касательно того, почему я стал оценивать его иначе. Аппель вовсе не думает, что в 1959 году он ошибался насчет Цукермана. Или в 1946 году насчет неукорененности. Он был прав и тогда, и, переменив свое мнение, теперь снова прав. «Точка зрения» может измениться или якобы измениться, но страсть инквизитора выносить обвинительные приговоры никуда не девается. Под вызывающей восхищение гибкостью и резонной переоценкой все та же взрывоустойчивая железобетонная теоретическая основа — никому из нас не сравниться в серьезности с Аппелем. «Непреложные перемены мнения Милтона Аппеля». «Прав и тверд каждое десятилетие». «Полемические спазмы выносящего смертные приговоры». Он придумал десятки таких названий.