Филип Рот – Операция «Шейлок». Признание (страница 61)
— Теперь я даже и не знаю, кто я такой, — сказал я. — Я поступил глупо — глупо и необъяснимо — и я прошу прощения. Анне и Майклу это было совершенно не нужно.
— А тебе-то что было нужно? Еще раз покомиковать. Что значат проблемы угнетенного народа для такого великого комика, как ты? Шоу должно продолжаться. Ничего мне больше не говори. Комик ты забавный — и при этом в морали ты недоумок!
Все оставшееся время, пока такси не подкатило к суду, мы оба молчали, и теперь уже я никак не мог докопаться, кто такой Джордж на самом деле — то ли запутавшийся безумец, то ли хитроумный лжец (а то ли великий, не хуже меня, комик от бога), и существует ли на самом деле сеть заговорщиков, которую он тут якобы представляет (да и может ли быть ее представителем человек, вконец потерявший самоконтроль и постоянно балансирующий на грани нервного срыва?). «В Афинах есть кое-кто, с кем тебе надо поговорить. В Афинах есть люди, которые могут тебе помочь. Они евреи, но нам они друзья…» Евреи финансируют ООП? Неужели именно это он хотел мне сказать?
У здания суда, когда Джордж выскочил из машины через дверцу со своей стороны, прежде чем я успел расплатиться с таксистом, я подумал, что больше никогда его не увижу. Но когда через минуту-другую я проскользнул в зал, он уже стоял там, позади последнего ряда кресел. Быстро схватил мою руку, шепнул: «В дезинформации ты — Достоевский», — и только после этого шмыгнул мимо меня, чтобы выбрать место, где я не смогу пристроиться рядом с ним.
В то утро в зале пустовало больше половины мест. Что ж, как сказано в «Джерузалем пост», все свидетели уже успели дать показания, а сегодня третий день итоговых заседаний. Я прекрасно видел Демьянюка-сына, сидевшего во втором ряду, чуть левее середины, на одной линии со стулом на помосте, где между двумя охранниками позади стола адвокатов сидел его отец. Подметив, что ряд позади Демьянюка-младшего почти пуст, я перебрался туда и поскорее уселся, поскольку заседание уже началось.
Надел наушники, полученные на стойке у входа, переключился на канал с английским переводом. Однако лишь через пару минут мне удалось уяснить, что именно говорит один из судей — председательствующий здесь судья Верховного суда Израиля Левин — свидетелю на трибуне. То был первый на сегодня свидетель, коренастый, крепкий еврей под семьдесят, его громадная голова — увесистый валун, на котором нелепо смотрелись очки с толстыми стеклами, — прочно сидела на торсе, сложенном из бетонных блоков. Свидетель был в парусиновых брюках и удивительно эффектном красно-черном пуловере (в таких ходят на свидания стройные юные спортсмены), его руки, руки чернорабочего, руки докера, казавшиеся несгибаемыми, как гвозди, стиснули край кафедры с еле сдерживаемой неистовой страстью боксера-тяжеловеса, который так и рвется выскочить на ринг, едва прозвучит гонг.
Для Элиягу Розенберга — так звали свидетеля — это был уже не первый раунд в схватке с Демьянюком, как мне было известно по удивительному фото из папки с вырезками про Демьянюка, которое заинтриговало меня в день приезда, — на снимке приветливый, ухмыляющийся Демьянюк сердечно протягивает Розенбергу руку для рукопожатия. Снимок был сделан около года назад, на седьмой день разбирательства, когда обвинитель попросил Розенберга покинуть свидетельскую трибуну и приблизиться к стулу ответчика на расстояние около шести метров, чтобы провести опознание. В суд Розенберг был вызван как один из семи свидетелей обвинения, утверждавших, что в Джоне Демьянюке из Кливленда, штат Огайо, они опознали того «Ивана Грозного», которого знали в бытность свою заключенными в Треблинке. По словам Розенберга, он и Иван — два парня, которым тогда было немного за двадцать, — почти год ежедневно работали бок о бок: Иван, охранник, заведовал газовой камерой и руководил бригадой из заключенных-евреев, «похоронной командой», чья работа состояла в том, чтобы выносить из газовой камеры трупы, отмывать ее от мочи и испражнений, подготавливая к приему следующей партии евреев, а также белить наружные и внутренние стены, чтобы скрыть кровавые пятна (поскольку, загоняя евреев в камеру, Иван и другие охранники частенько проливали кровь, орудуя тесаками, дубинками и чугунными трубами). Элиягу Розенберг, двадцати одного года, недавно прибывший из Варшавы, принадлежал к такой «похоронной команде» — трем десяткам живых евреев, у которых была дополнительная обязанность: всякий раз, когда газ завершал свое дело, перетаскивать на носилках — бегом, во весь опор — голые тела свежеубитых евреев к «жарильне» под открытым небом, где, после того как заключенный-«дантист» выдирал мертвецам золотые зубы для передачи в германскую госказну, тела в продуманном порядке укладывались штабелями для сожжения — дети и женщины снизу, для растопки, мужчины сверху, чтобы лучше горели.
Теперь, спустя одиннадцать месяцев, Розенберг был неожиданно вызван вновь, на сей раз защитой, в разгаре подведения итогов. Судья говорил Розенбергу:
— Вы внимательно выслушаете задаваемые вам вопросы и будете отвечать на них, не выходя за рамки этих вопросов. Вы не будете вступать в полемику и не будете терять самообладания, как, к сожалению, случалось уже не раз, когда вы давали показания…
Но, как я уже сказал, в первые несколько минут я не мог сосредоточиться ни на английском переводе в наушниках, ни на Демьянюке-младшем в соседнем ряду — на моем объекте наблюдения, объекте, который я, сидя неподалеку, должен был защищать (если защита и впрямь требовалась) от происков Мойше Пипика, — ни на двух записных книжках, распиравших мои карманы. Действительно ли это дневники Леона Клингхоффера? Как можно незаметнее я выудил их из обоих карманов и покрутил в руках, даже поднес к носу, быстро, один за другим, чтобы вдохнуть бумажный запах, этот легчайший приятный аромат плесени, источаемый штабелями старых книг в библиотеках. Положил на колени книжку в красной обложке, раскрыл ее на середине и пробежал взглядом несколько строк. «Четверг 23/9/78. Идем в Югославию. Ду Бровник. Прошли мимо Мессины и через Проливы. Нам вспомнилась экскурсия в 1969 году в Мессину. В Генуе села толпа новеньких. Вечерний концерт удался. Все кашляли. Не знаю, почему: погода идеальная».
Это двоеточие между «почему» и «погода» — велика ли вероятность, спрашивал я себя, что человек, посвятивший себя производству бытовой техники в Куинсе, так ловко вставил бы тут двоеточие? И не странно ли, что в столь примитивных заметках, сделанных наспех, я вообще вижу знаки препинания? И никаких орфографических ошибок, кроме как в незнакомых топонимах? «В Генуе села толпа новеньких». Не специально ли это сюда вставлено? Может, как предсказание того, что случится спустя семь лет, когда в толпе новеньких, поднявшихся на борт «Акилле Лауро» в каком-то итальянском порту — возможно, в той же Генуе, — скрывались три палестинских террориста[64], которые убьют автора дневника? Либо это просто отчет о том, что происходило в ходе круиза в сентябре 1978-го: в Генуе села толпа новеньких, и для четы Клингхофферов это не возымело никаких ужасных последствий.
Но как бы меня ни отвлекало от первых фраз судьи присутствие Демьянюка-младшего, сидевшего прямо передо мной, пока не похищенного, все еще невредимого; как бы меня ни отвлекали дневники, навязанные мне Суппосником — что, если они сфальсифицированы, и кто тогда Суппосник, шарлатан и соучастник подлога или пылкий еврей, переживший Холокост, ничего не подозревающая жертва подлога, а если с этими дневниками все так и есть, как он мне сказал, то, может быть, мой долг еврея состоит в том, чтобы все-таки написать предисловие, благодаря которому ими заинтересуются не только израильские издатели, — как бы меня все это ни отвлекало, я мучительно пытался разобраться, почему Джордж Зиад счел «дезинформацией» все то, что я честно рассказал ему в такси!
Наверно, он первым делом предположил, что наш карлик-таксист, как и книготорговец-антиквар Суппосник, тоже принадлежал к числу сотрудников израильской тайной полиции, на которых Джордж указывал мне повсюду, где мы встречались; наверно, он предположил не только то, что мы оба под плотным колпаком, но и то, что я тоже это смекнул, когда сел в такси, и потому ловко сочинил байку про второго Филипа Рота, чтобы от всего этого феерического бреда мозги соглядатая закипели. В противном случае я вообще ума не приложу, как понимать слово «дезинформация» или то, что Джордж, который гневно назвал меня недоумком в морали, через две минуты дружески стиснул мне руку.
Нельзя не признать, что историю про моего двойника трудно принять за чистую монету. Как и любую историю с любым двойником. Мне и самому это далось нелегко — именно поэтому я так неуклюже действовал практически во всем, что касалось Пипика, и, видимо, продолжаю действовать так же неуклюже. Но, какого бы труда мне ни стоило смириться с существованием столь наглого мошенника, как Мойше Пипик, или представить себе, что он хоть в чем-то добьется успеха, Джорджу, по-моему, было бы легче допустить пусть и маловероятное существование этого двойника, чем поверить, что (1) я способен всерьез стать приверженцем столь антиисторического и легкомысленного политического проекта, как диаспоризм, или (2) что диаспоризм способен вселить в движение палестинских националистов хотя бы робкие надежды, а тем паче надежды, достойные финансовой поддержки. Нет, только от абсурдного отчаяния фанатика, сознающего свое бессилие, фанатика, отдавшего слишком много лет делу, которое вот-вот потерпит полный крах, — только от такого отчаяния столь умный человек, как Джордж Зиад, мог с безрассудным энтузиазмом схватиться за столь иллюзорную идею. К тому же если Джордж так слеп, так раздавлен страданиями, так исковеркан бессильной яростью, то он давным-давно утратил бы из-за психической непригодности то влиятельное положение, в силу которого, если верить его словам, он явился ко мне сегодня утром, чтобы договориться о тайной встрече в Афинах. С другой стороны, рассудок моего старого чикагского друга мог быть до такой степени затуманен отчаянием, что теперь он живет мечтами, рожденными его собственной фантазией, «Афины» — его палестинский Ксанад[65], а богатые еврейские спонсоры ООП не более реальны, чем воображаемые друзья одинокого ребенка. Ну не мне же после последних прожитых семидесяти двух часов отвергать версию, что здешнее положение Джорджа довело его до сумасшествия: разве это необычно? И все-таки эту версию я отверг. Слишком уж занудная. Не все на свете — сумасшедшие. Решительность — это не сумасшествие. Заблуждения — не сумасшествие. Обиженный, мстительный, перепуганный, коварный — еще не сумасшедший. Даже фанатично лелеемые иллюзии — не сумасшествие, обман, непорядочность, хитрость, цинизм — все это далеко отстоит от безумия… Стоп! «Обман» — вот она, разгадка сумбура в моей голове! Ну конечно же! Это не я обманывал Джорджа, а Джордж — меня! Я купился на трагическую мелодраму жалкой жертвы, почти обезумевшей от несправедливостей и изгнания. Безумие Джорджа сродни безумию Гамлета: оно притворно.