18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Филип Рот – Операция «Шейлок». Признание (страница 27)

18

Циничное извращение всех еврейских ценностей, которыми дорожит всякий порядочный еврей диаспоры… Именно эти непомерные дифирамбы евреям диаспоры в итоге убедили меня, что наша встреча на рынке не была случайной. Его несокрушимая уверенность, что я должен немедленно ехать с ним на фарсовый судебный процесс, состряпанный оккупантами, окончательно подтвердили мой вывод, что Джордж Зиад меня выслеживал — того «меня», которым я, как ему показалось, стал, — а те двое, курившие и болтавшие у фруктового лотка на рынке, служили в «Шин-Бет» и выслеживали его. И это обстоятельство — самая веская причина не делать того, на чем он настаивал, — убедило меня, что я должен это сделать.

Подростковая удаль? Писательское любопытство? Наивное упрямство? Еврейская тяга к проделкам? Какой бы порыв ни подтолкнул меня к этому опрометчивому решению, то, что на протяжении часа меня уже второй раз приняли за Мойше Пипика, побудило меня поддаться его уговорам так же естественно, так же бесконтрольно, как я принял от Смайлсбургера его пожертвование.

Джордж не умолкал ни на секунду: просто не мог замолчать. Неистовый говорун. Неистощимый. Говорун, наводящий ужас. Всю дорогу до Рамаллы, даже на блокпостах, где военные проверяли документы — теперь не только у него, но и у меня, — где всякий раз, непременно, в багажник его машины снова и снова заглядывали, сиденья снимали, а содержимое бардачка выгребали и швыряли на асфальт, Джордж читал мне лекцию о том, как складывалось отношение американских евреев к Израилю: им совестно, а сионисты это гнусно эксплуатируют, чтобы добиться субсидий на свой грабеж. Он их раскусил, все четко проанализировал, даже опубликовал в британском марксистском журнале статью «Как сионисты шантажируют американское еврейство», которая имела огромный резонанс; но, судя по тому, как он об этом рассказывал, после публикации ему не полегчало — наоборот, она только обострила в нем чувство униженности и бессилия и подогрела его праведный пыл. Мы проехали мимо жилых многоэтажек в еврейских предместьях к северу от Иерусалима («Бетонные джунгли! До чего же убогие здания они тут понастроили! Какие-то крепости, а не дома! Куда ни кинь — везде этот менталитет! Облицовка из каменных плит, обтесанных на фабрике, — какая вульгарность!»); мимо больших безликих современных каменных домов, построенных богатыми иорданцами еще до израильской оккупации и показавшихся мне куда более вульгарными — на каждой крыше торчала пошлая высокая телеантенна в виде Эйфелевой башни; и, наконец, выехали за городскую черту и оказались в иссохшей, усеянной камнями долине. И всю дорогу не оскудевал поток его озлобленных рассуждений: анализ еврейской истории и еврейской мифологии, еврейского психоза и еврейской социологии, каждая фраза отчеканена с настораживающей интеллектуальной игривостью, а в совокупности — едкая идеологическая мульча из трезвых оценок и преувеличений, проницательности и недомыслия, четких исторических фактов и упорного исторического невежества, рыхлый набор наблюдений, в равной мере непоследовательный и связный, в равной мере поверхностный и глубокий — меткая и бессодержательная диатриба из уст человека, чей мозг когда-то ничем не уступал другим, а теперь представлял для своего хозяина такую же опасность, как и его гнев и гадливость, которые к 1988 году, после двадцати лет оккупации и сорока лет существования еврейского государства, уничтожили дотла в его натуре всю умеренность, все практичное, реалистичное и целесообразное. Непримиримые раздоры, перманентный режим чрезвычайного положения, огромное горе, уязвленная гордость, опьяненность бунтарством — все это отняло у него способность хотя бы одним глазком увидеть правду, хотя он и оставался умным человеком. Продираясь сквозь все эти переживания, его мысли искажались и гипертрофировались настолько, что почти потеряли сходство с плодами человеческого разума. Хотя он упорно стремился понять врага, словно это сулило ему слабый проблеск надежды, хотя внешний глянец блестящего профессионализма придавал его идеям, даже самым сомнительным и исковерканным, определенную интеллектуальную привлекательность, все это нанизывалось на стержень ненависти и грандиозных, парализующих фантазий о мести.

А я молчал, не оспаривал никаких преувеличений, не старался прояснить ход его рассуждений, не возражал там, где понимал, что он сам не знает, что несет. Напротив, спрятавшись под маской собственного лица и имени, я внимательно выслушивал все гипотезы, которые плодила его невыносимая обида, разделял все страдания, которые сквозили в каждом его слове; я его изучал с хладнокровным интересом и горячечным азартом шпиона, который удачно внедрился в стан врага.

Изложу вкратце его аргументы, которые в лаконичном пересказе выглядят намного убедительнее. Не стану описывать возможные лобовые столкновения и множественные ДТП, которых Джордж лишь чудом избежал, пока произносил свою речь. Достаточно отметить, что даже во времена, когда нет массовых волнений и повсеместно вспыхивающих стычек, ехать на переднем сиденье крайне опасно, если водитель ораторствует почем зря. В тот день, пока мы добирались из Иерусалима в Рамаллу, на каждом километре случалось что-нибудь нескучное. Джордж метал громы и молнии, а на дорогу смотрел не всегда.

Итак, вот вам в кратком изложении лекция Джорджа на тему, которая сопровождает меня, как тень, с рождения до могилы, хотя, насколько могу припомнить, я на ее общество не набивался; на тему, с горячечными обсуждениями которой я всегда надеялся когда-нибудь распрощаться; на тему, которая настырно вторгается в возвышенные сферы и низкую житейскую прозу и сплошь и рядом ставит тебя в тупик; на вездесущую, затягивающую, изнуряющую тему, которая объемлет и величайшую проблему, и самые восхитительные переживания в моей жизни; на тему, которая — хотя я добросовестно сопротивлялся ее чарам — уже, похоже, превратилась в иррациональную силу и завладела моей жизнью (да, судя по всему, и не только моей)… «Евреи» — вот что это за тема.

Первый период (так Джордж подразделяет на фазы исторический цикл деградации евреев) начался с иммиграции и закончился Холокостом и длился с 1900 по 1939 год: период отречения от Старого Света ради Нового; период вытравливания в себе иностранца, натурализации, стирания памяти о покинутых семьях и общинах, забвения родителей, которых самые авантюрные из их детей бросили, чтобы те старели и умирали без призрения, безутешные; лихорадочный период тяжелейшей работы над тем, чтобы построить в Америке, на английском языке новую еврейскую жизнь и новую еврейскую идентичность. Затем, с 1939 по 1945 год, период сознательной, расчетливой амнезии, годы безмерного бедствия, когда семьи и общины, с которыми обновленные евреи, не успевшие вполне американизироваться, добровольно разорвали прочнейшие узы, были стерты Гитлером с лица земли: стерты в совершенно буквальном смысле. Истребление европейского еврейства — катаклизм, потрясший американских евреев не только своим запредельным ужасом, но и ощущением, что они сами каким-то образом спровоцировали этот кошмар, наблюдаемый ими иррационально, сквозь призму горя: ведь толчком к кошмару стало желание разделаться с еврейской жизнью в Европе, воплощенное в их массовой эмиграции, и теперь им чудилось, словно между звериной разрушительной силой гитлеровского антисемитизма и их отчаянным порывом сбежать из унизительного европейского заточения была некая жуткая, немыслимая взаимосвязь, чуть ли не соучастие. В похожих дурных предчувствиях, в самоукорах, о которых принято молчать, — только, пожалуй, еще более зловещих, — можно обвинять сионистов и их сионизм. Разве, отплывая в Палестину, они не грешили презрением к жизни европейского еврейства? Разве активисты, будущие основоположники еврейского государства, не испытывали отвращения к местечковым массам, которые изъяснялись на идише, — и отвращение это было еще сильнее, чем у прагматиков-иммигрантов, которые сумели удрать в Америку, избежав губительного влияния бен-гурионовской и тому подобной идеологии? Да, надо признать, сионизм предлагал решение посредством переселения, а не массового убийства; и все же эти сионисты тысячами способов выражали нелюбовь к собственным корням, и самое яркое тому свидетельство, что официальным языком еврейского государства стал, по их выбору, язык далекого библейского прошлого, а не позорное европейское народное наречие, которым изъяснялись их бесправные предки.

Итак, убийство Гитлером тех миллионов, которых эти евреи непредумышленно бросили на произвол судьбы, уничтожение униженной культуры, с которой они не желали иметь никакого дела, полное разрушение общества, которое иссушало их мужественность и не давало им развиваться, — все это взвалило на американских евреев, избежавших опасности, как и на дерзких бунтарей — отцов-основателей Израиля наследие, в котором скорбь отягощена неискупимой виной, искалечившей еврейскую душу на десятки лет или даже на столетия вперед.

После Катастрофы начался великий период послевоенной нормализации, когда возникновение Израиля, этого убежища для уцелевших остатков европейского еврейства, наложилось на усиление ассимиляции в Америке; период обновленной энергии и вдохновения, когда широкие массы все еще имели лишь смутное представление о Холокосте, когда он еще не заразил всю еврейскую риторику; времена, когда Холокост еще не был коммерциализирован под этим наименованием, а самым популярным символом мытарств европейского еврейства была очаровательная девочка-подросток на чердаке, прилежно делающая уроки ради любимого папы, а возможности задуматься о более страшных аспектах пока не обнаружились или еще подавлялись, когда оставались еще долгие годы до того, как Израиль установил официальный день поминовения шести миллионов убитых; период, когда евреи по всему свету стремились показать, даже самим себе, что способны на что-то более жизнеутверждающее, чем быть мучениками. В Америке то были времена пластических операций на носах, смены имен, расцвета пригородов и постепенного отмирания системы квот; началась эра грандиозного карьерного роста в крупном бизнесе, массовых зачислений в университеты Лиги плюща, гедонистических отпусков и отмирания всяческих запретов, а также появления множества еврейских детей, поразительно похожих на гоев — ленивых, самоуверенных и счастливых: предыдущие поколения вечно встревоженных еврейских родителей даже не могли вообразить, что произведут на свет такое потомство. Пасторализация гетто, назвал это Джордж Зиад, пастеризация веры. «Зеленые газоны, белые евреи — ты же писал об этом. Четко сформулировал в своей первой книге. Вот почему было столько шума. Тысяча девятьсот пятьдесят девятый. Лучшая пора еврейской истории успеха, все ново, волнующе, забавно и весело. Освобожденные новые евреи, нормализованные евреи, смешные и великолепные. Триумф нетрагичного. Бренда Патимкин смещает с трона Анну Франк. Знойный секс, свежие фрукты и баскетбольные команды „большой десятки“ — кто вообразил бы еще более масштабный хэппи-энд для еврейского народа?»