реклама
Бургер менюБургер меню

Фигль-Мигль – Волки и медведи (страница 37)

18

– А смысл тогда что?

– Не «что», а «зачем». Не знаю. Вряд ли затем, что я тебе в матери гожусь, а ты мне «тычешь».

– Да ладно.

– Вот-вот. – Она ловко переправила окурок в ржавое ведро, исполняющее должность урны, перевернула, прежде чем показать мне спину, страницу и, уже открыв дверь, с порога бросила: – Будет телеграмма – принесут. Или извещение о конфискации.

В Следственном комитете было дымно, пьяно, шумно и весело – и, хотя я не сомневался, что Молодой успел здесь побывать, все без исключения следователи были невредимы телом и не сломлены духом.

– Допросили?

– Тебя дожидались. – Сохлый метнул разом пивную бутылку – под стул и грозный взгляд – в меня.

– Именно, – подтвердил Вилли. Он сидел за своим столом, не сняв длинного кожаного плаща, с сигаретой в руке и разглядывал собственную шляпу, водружённую на стопку папок. – Придётся, Разноглазый, привлечь тебя в качестве… в качестве… эксперта. Или переводчика. Даже не знаю.

– Проще было спецметоды применить, – буркнул Сохлый.

– «Проще» не всегда значит «действеннее». Скажи, Борзой?

Борзой кивнул. Если можно было сделать что-то молча, он так и поступал, подспудно зная, что в молчании заключено всё: ум, сочувствие и жестокость, безграничные ресурсы сарказма, – так стоит ли тревожить мрамор, высекая из него, быть может, неудачную статую?

– Ну-с, – заключил Вилли, – тогда добро пожаловать в казематы.

Чтобы попасть в изолятор временного содержания, пришлось выйти на улицу, обогнуть здание и зайти с чёрного хода, где уже как ни в чём не бывало поджидал Молодой.

Для начала он сплюнул.

– Вмешиваться не буду. – И без охоты, но спокойно добавил: – Слово.

Слово Иван Иванович сдержал – хотя бы потому, что всем и сразу стало ясно, что версия о злонамеренном запирательстве преступника слишком проста.

Следователи не рискнули его развязывать, но он выпутался сам и теперь сидел на корточках в углу, в этом грязном и затхлом полуподвале с окошком не больше форточки и единственной забранной в железную сетку лампочкой. Скрючившегося, щуплого, полуребёнка – его не было жаль, и мы смотрели и видели ужасное, отвратительное существо. Как если бы у Сахарка было по три или семь пальцев на руках – но нет, пять на каждой; как если бы из глаз сочилась слезами настоящая кровь – но нет, это была всего лишь татуировка, необычная, безобразная, притом и не красная. Как если бы мы обращались, добиваясь ответа, к каменному истукану: как бы выглядели мы и как – истукан?

Правильные черты лица, соразмерно длинные, изящные руки и пальцы, гибкое тело – во всём этом человеческого было меньше, чем в любой ободранной встречной жучке, в любом дереве. «Подозреваемый, встаньте», – сказал Вилли, но тот сидел. «Подозреваемый, назовите своё имя и гражданство», – сказал Вилли, но тот молчал. «Если понимаешь, о чём я говорю, то хотя бы кивни», – сказал Вилли, – но тот не кивал.

– Немой, – сказал Сохлый. – И ставлю десятку, что неграмотный.

Я заметил, что Сахарок напряжённо смотрит на губы говорящего.

– Скорее похоже, что глухой.

Вилли глянул на меня и распорядился:

– Ну-ка, Сохлый, зайди ему за спину и свистни.

– Как же это я зайду?

– Аккуратненько. Разноглазый подстрахует.

Мы подчинились. Пронзительный злодейский свист гранатой жахнул по камере, так что и мёртвый бы ойкнул – по крайней мере, подскочил. Даже Молодой поморщился. Даже Вилли сделал шаг назад. Сахарок не шевельнулся.

– Ну и что прикажете делать? – спросил Вилли.

– Писать постановление о привлечении в качестве обвиняемого, – ядовито сказал Борзой.

– Для этого обвинение сперва надо предъявить.

– Предъяви.

– А для этого надо удостовериться в личности обвиняемого. Борзой, это азы. Кому я буду предъявлять?

– Да вот ему же, – нетерпеливо сказал Молодой, для надёжности тыча в Сахарка пальцем.

– И в бумаге так напишу: «он же»?

Не зная, что ещё придумать, я подошёл, нагнулся над Сахарком, провёл пальцем по его губам и медленно сказал:

– Говори.

Сахарок задвигал губами, всем ртом – я чувствовал, как он старается, как тщетной судорогой сводит его тело, – и издал звук: первое невнятное слово или хриплый угрожающий стон.

Это произошло так внезапно, что я оцепенел, а за моей спиной отозвались разнообразными восклицаниями. Но теперь наконец-то прояснялось, как действовать дальше.

– Скажи, кто ты?

Когда я прикасался к нему, его гладкая, резиновая кожа словно таяла под рукой, и я делал усилие, чтобы руку не отдёрнуть: казалось, что пальцы уйдут туда, в плоть… хотя я не был уверен, есть ли плоть под такой кожей, и если всё же есть, то что это за плоть.

– Скажи мне, кто ты, скажи.

– Кто, – повторил он, обретая голос: глухой, надтреснутый, неуверенный, как всякий первый шаг, ещё даже не знающий, что он – голос, что он говорит. – Кто.

В заложники взяли двадцатерых мальчишек в возрасте от семи до десяти лет, из всех мало-мальски известных и сильных семейств. Ко мне приходили просить за сыновей, внуков и племянников, и я утешал и улыбался, всеми силами избегая говорить «да» и «нет». К Фиговидцу приходили просить, и Фиговидец, разбитый стыдом и состраданием, в итоге спрятался у Молодого в прокуратуре – «под кроватью», сказал злой Иван Иванович, но ему не поверили. Приходил даже Вилли просить за младшего сына Борзого. Не пришёл только сам Борзой.

– Это настолько необходимо? – спросил я Грёму.

– Позаботимся. Вырастим. Воспитаем, – отрезал Сергей Иванович. Ему тоже было нелегко – не настолько легко, как он рассчитывал, – и он защищался упорным, угрюмым фанатизмом. – Да не в концлагерь же их везу, Разноглазый!

– А куда?

– В кадетский корпус.

Народ, конечно, не безмолвствовал, и вместо «оккупанты!» нам в спину то и дело кричали «ироды!». Но поскольку напрямую несчастье коснулось только верхов, низы испытали смешанные чувства. Негодование замутилось злорадством, сочувствие – облегчением, вздохом «не мои, пронесло», жалость – ропотом извращённой справедливости, нашлась, дескать, управа – и подо всем этим ходило плотной волной вовсе уже неконтролируемое уважение к силе, лихости, к – ну да, хюбрису. Если вдруг простой человек во внезапную минуту рефлексии ловил себя на том, что его праведные порывы не так просты, понятны и, о проклятье, не так праведны, как им следует, – ну вот вооружался он негодованием, сочувствием, жалостью, а прочее примазалось в виде мерзких насекомых, сопутствующих вооружённому бойцу в осаде, походе, – тогда простой человек беленился, и летели яркие, ядовитые искры истерики, как если бы враг нёс ответственность не только за погромы и разрушения, но и за то, что побеждённые завшивели.

Некоторые из нас едва ли не сердились, видя, что нет настоящего горя. Некоторые гадали, до каких пор нам всё будет сходить с рук. (Муха вот тихонько удивлялся, почему история катится так гладко, без сбоя, без пауз. А чему удивляться, пришли – и взяли, что надо.) Гвардейцы воспринимали происходящее согласно ежеутренней политинформации, а люди Молодого – как должное, но я бы обидел тех и других, сказав, что они вообще не думают. Да разве же природные явления требуют, чтобы над ними думали? Особенно если природное явление – ты сам.

Фиговидец, оторвись он от собственных мук и вникни в чувства других людей, наверняка бы заметил, что члены экспедиции и хотели быть грозой, метелью, ураганом, но, в отличие от метели, не могли не оглядываться. Ураган не знает, что натворил, людям неприятно, когда в спину бросают проклятия, – а если и встречаются исключения (Дроля, тот только шире улыбался), исключения эти таковы, что всей душой захочешь быть правилом.

Кстати, о Дроле. Экспедиция собралась в обратный путь, но контрабандисты оставались в Автово, Дроля – в ранге старшего портового инспектора. (Аббревиатура СПИ удачно намекала, что уж дремать-то он не будет или будет и всех обманет, вовремя проснувшись.) Ну а кому ещё мог Канцлер доверить Порт? Контрабандисту ведь привычно перемещать туда-сюда грузы, он понимает процесс и чувствует динамику. Смена масштаба – от лодки к сухогрузу – не изменит контуры рисунка; схемы перевозок, работа терминалов и складов не обескуражат человека, который и до того был вынужден просчитывать, как ему везти свои тюки и где их прятать. Прежде делал сам, теперь будет следить, чтобы делалось само собой.

Накануне исхода Молодой вызвал меня в прокуратуру, чтобы в который раз идти добиваться от Следственного комитета экстрадиции Сахарка.

Дохлый был номер – выцыганить у автовских следователей подозреваемого. Они бы скорее отпустили его на все четыре стороны, чем передали аналогичным структурам другого государства. («Когда единая империя будет, тогда и приходите, – говорил Вилли. – Хотя с каких это пор империи посягают на местное судопроизводство».)

И всё-таки почему Молодой, с каменной мордой вырывавший мальчишек-заложников из рук матерей, спасовал перед Борзым и Вилли? На пути от требований к насилию он не сделал ни шага. Он предложил обмен Сахарка на сына Борзого, тайную сделку – и не знаю, как бы её провернул, потому что в этом случае уже Сергей Иванович лёг бы костьми за принципы имперского права. Со стороны Борзого очень мило было отказаться.

Очень может быть, что Иван Иванович придумал Сахарка просто-напросто выкрасть. Подползти этак ночью, скрутить сторожа, спилить замки. Придёт Вилли поутру с бесполезными уже ключами, посмотрит, опросит, сядет писать протокол, да постановление на розыск, да запрос Канцлеру… На этом месте Молодому стоило бы представить, что, получив такой запрос и ознакомившись, скажет ему Канцлер. Да ничего (представилось бы) не скажет. Медаль даст. Как жаль, что Молодой то ли не имел такого плана, то ли не успел привести его в исполнение.