Фигль-Мигль – Эта страна (страница 28)
– Не понимаю тебя, – сказал Брукс. – Где тут загадка? Чего исследовать? Беспартийные – все оппортунисты.
– …
– Ты вообще когда-нибудь был советским человеком?
– Конечно, был, – сухо сказал Саша. – Может, и сейчас такой. Но я позднесоветский. Для вас мы такие же чужие, как старорежимные. Только хуже.
Позднесоветский человек – это такая тварь, которая хотела всего лишь колбасы, а умудрилась просрать недра и заводы. Это постыдная и болезненная тема, которая сейчас, впрочем, никого не тревожит: одни всё забыли, а другие нашли виноватых. У Саши, бедняжки, не было и того оправдания, что все эти годы он, покорный внешнему и наносному, но упрямый в главном, терпеливо, простосердечно – не без блеска порой! и всегда добросовестно – делал своё небольшое нужное дело: велика, скажите, нужность нахальных невежд превращать в нестерпимо наглых четверть-знаек. И когда он сказал Татеву: «Из-за меня, по крайней мере, никого не убили», – то так и сжался внутри, как ожидающая пинка собака. («Вас, из органов, вообще можно без суда-следствия расстреливать». – «Светлый человечек… А ты, значит, Саша, думаешь, что не такой замаранный, как я?» – «Из-за меня, по крайней мере, никого не убили».)
– Слушайте, Энгельгардт… Вы там скажите кому следует… Я могу приносить пользу. Я не последний человек на самом деле.
– Вы так аккуратненько, понимаете? ну вот есть такой Брукс, коммунист с двадцать первого года… нет, этого, пожалуй, не говори… отрекомендуй как-нибудь по-нынешнему. Ты лучше знаешь, что сказать. Главное, пусть поймут, что я не шавка чухломская. Я с Ягодой был знаком… или про Ягоду тоже не надо? Его реабилитировали?
– Нет.
– Ну нет так нет. Я, собственно, и не сам был знаком, а так, через Леопольда. Он же родственник, шурин. Леопольд много всякого рассказывал, бесцеремонный был до ужаса на предмет вышестоящих. Ну и причастность свою, конечно, ощущал. Это не Эренбурга гонять и «Красную новь», да. Это судьба и история.
– …И не страшно вам опять лезть в политику?
– Жить вообще страшно, – неожиданно сказал Брукс. – Страшно и весело. Захватывает. А политика – она везде. Видел я таких, которые в искусстве хотели отсидеться, как в танке. Вот их вместе с танками и спалили. Танк и сам, когда едет, давит всё подряд, об этом ты думал когда-нибудь? Не перебивай! Уж наверное послушал я разговоров про объективизм и нейтральность! Хвалёный этот объективизм, если хочешь, Энгельгардт, знать, есть самое настоящее вредительство. В материале он хочет раствориться, уйти от комментариев! Так и дорастворялись, что для них и партийное строительство, и завод, и дохлые какие-нибудь берёзки – всё в одну цену. Да не против я берёзок! Но нельзя же придавать им равное значение с насущными вопросами времени… Ну так что? Поговоришь?
– Брукс… Там, – «там» Саша произнёс с той интонацией, с которой говорят, подразумевая гениталии, – вряд ли озабочены состоянием литературы. Вообще любой.
– Да и чёрт с ней, с литературой! Литература – это инструмент жизни и политики, а иначе – либо мистицизм и порнография, либо аморальное помешательство на словесных выкрутасах. Теперь другая возможность предоставляется.
Возможность напрямую, не припутывая литературы, выйти на политику и жизнь зажгла небольшие гангстерские глазки искренним воодушевлением.
– Поговоришь?
– Поговорю.
День был хороший, тихий, с робким солнцем за полупрозрачными облаками, с дымкой, фигурками людей и парчовым сиянием деревьев; с серой коробочкой автовокзала. На сером привокзальном асфальте стояли кургузые рейсовые автобусы, и у каждого за лобовым стеклом виднелась крупная таб личка с названием пункта назначения: Любочкино… Успенское… Трофимки. Бабушки в платочках. Деды в кепках и кедах…
– Куда это он намылился?.. Не туда смотрите, Энгельгардт. Вон, у касс.
У касс изучал расписание Фёдор.
– Ты с ним поаккуратнее, – сказал Брукс, опять переходя на «ты». – Бесстыжий человек и неуправляемый.
– Я никем не хочу управлять.
– Все их анархические принципы – разбой, безделье и обобществление женщин. Идеологи-мара-фетчики. До первого суда! Скоро поедет Федя, откуда приехал.
– Вас самого-то спасла ваша ортодоксия?
– Мой случай – это по соображениям политики, и очень я теперь хорошо понимаю, почему так вышло. А этот паренёк – прямой уголовный. Гляди, к нам чешет. Ну всё, Энгельгардт, бывай. Держи хвост пистолетом.
Подойдя и поздоровавшись, Фёдор сказал:
– Зря вы, Энгельгардт, с комиссаром кореши-тесь. Огорчение будет и без пользы.
– Что он за человек?
– А не видно, что он за человек? Бесстыжий и изолгавшийся. Как смолоду пристроился на пиру победителей, так и намерен пировать… Хозяева одни, другие, – а стол-то так и стоит… под скатертью.
– Мне трудно судить. Я перед всеми вами чувствую себя виноватым.
– Да за что же?
– Так как-то… Не знаю.
Фёдор посмотрел на него с недоумением, но ничего не сказал.
– …А вы далеко собрались?
Да, вот так. Очень дипломатично. В местности, где доцент Энгельгардт двадцать лет назад изучал диалекты, прямой вопрос «куда?» считался невежливым. Спросишь «куда?», а в ответ прилетит: «На кудыкину гору!»
– В деревеньку тут одну, в коммуну нашу. Давно что-то от них вестей не было.
– Один поедете?
– Ну а кто туда ещё потащится?
– Я бы мог. Если не помешаю.
– А тебе зачем?
– В поисках утраченных диалектов. –
– Ну давай.
Купили на завтра ещё один билет и пошли пройтись по рынку.
Рынок был как рынок: не бедный, не живописный и грязный. И вроде бы понятно, откуда грязь на рынках, но почему она какая-то особенно грязная? Ходишь туда-сюда, смотришь, не прицениваясь, на корнеплоды – и такая вдруг берёт необъяснимая тоска, словно эта присохшая земля на прилавках, серые мешки на тележках, ничьи шелудивые собаки и мимоходом толкающие тебя плечо или локоть приведут прямиком в петлю, запой или истерику. (Вот прямо сейчас, в заговорщицки тёмном зале пивной или ресторана Расправа сидит за крепким столом напротив исключительно противного на вид мужичонки с когда-то острой, а ныне расплывшейся мордой хорька; они разговаривают.
Хорёк пьёт пиво, а Расправа – что-то неалкогольное.) Здесь, на рынке, трудовая налаженная жизнь; тащат мешки, волокут тележки, перебрасывают что-то оттуда сюда и пересыпают; отвешивают покупателям, даже – вон – метёт кто-то большой метлой вокруг своей палаточки с чебуреками, нельзя же сказать, что все эти люди не работают, что они нагло наживаются – ничего подобного, вкалывают сверх норм и КЗОТов… и ничего плохого нет в самом слове «рынок», кроме, конечно, родства с выражением «рыночная экономика»…
И после того, как Фёдор в пятый раз пробует чьи-то очередные творог и сметану, Саша достаёт деньги и говорит, что спасибо, берём того и другого. Анархист смеётся. Идут дальше.
– Ты кого высматриваешь?
– Ну…
– Они сами почти не возят. Во-первых, не на чем, во-вторых – скупщики. Орудуют, мироеды, без зазрения совести.
– Обманывают?
– Это нет. Но такие дают цены, что лучше бы обманули. Обманщика хоть изловить и побить можно.
– …А вообще-то их здесь много?
Крестьян не считал никто никогда – пока крестьяне были в наличии. (Покончила с ними не коллективизация, а Великая Отечественная война.)
Налоги и рекруты, конечно, интересны всем режимам, но режимы ведут учёт от сих до сих, не вдаваясь в прогнозы или философию: тысячу лет не скудел источник, и с чего бы это при нас оскудеет.
Есть ещё кое-что: XX век последовательно, осмыслен но и во имя прогресса уничтожал главные сословия прошлого: крестьянство, дворянство и духовенство. Более гуманно (уничтожив сословие без прямого – если две войны списать на естественную убыль – истребления его представителей). Менее гуманно (и теперь у президента РФ и главы президентской администрации не сходятся в руках цифры за 1930 и 1931 годы). С отвращением, насмешкой, ненавистью и страхом город вёл ожесточённую пропаганду, изображал деревню как тёмное царство, власть тьмы, рассадник духовной антисанитарии, пещеру развращённых недочеловеков – как место обитания и ночной охоты тех животных, с которыми нельзя по-хорошему.
А что, так уж и неправда? Разве не деревня драла с города три шкуры в годы войны и разрухи? Разве после раздела помещичьих земель эта избушка не повернулась задом к стране и её задачам? Оставьте нас в покое! «Мы не Россия, мы тамбовские!» Разве хоть что-то когда-то дала деревня в общий котёл доб ровольно? и всё – налоги, рекруты – приходилось брать силой, с боем и зуботычинами, отнимать, выкапывать из схронов, где пусть уж лучше сгниёт. Копейку, корку сунула когда-нибудь на помощь голодаю щим, таким же мужикам, соседняя сытая область? Нет; помощь голодающим – дело царя, помещиков, коммунистической партии, сердобольных международных комитетов, неравнодушных граждан – не наше дело… самим не хватает… не хватает всегда и всего, и откуда что берётся, стоит прискакать казакам с нагайками.