Фернандо Сервантес – Конкистадоры: Новая история открытия и завоевания Америки (страница 25)
Короткий трактат Пане, который часто называют новаторским антропологическим трудом, является единственным дошедшим до нас источником информации о мифологии таино – бесценным свидетельством об исчезнувшем народе. Фактически Пане работал в рамках давней традиции, восходящей по крайней мере к монаху с острова Майорка по имени Раймунд Луллий (ок. 1235–1316), который был одним из самых выдающихся средневековых знатоков ислама. Будучи францисканцем, Луллий верил, что с помощью разума христианскую веру можно донести до неверующих. Это требовало изучения языков и культур нехристианских народов, а также отправки миссий в их земли. Рекомендации Луллия стали частью официальной политики Западной церкви на Венском соборе 1312 г., который призвал к созданию школ арабского, греческого, древнееврейского и сирийского языков в университетах Парижа, Оксфорда, Саламанки, Болоньи и Авиньона. На практике для воплощения этого плана в жизнь не было ни людей, ни финансовых средств[275]. Но идеи Луллия тем не менее не были забыты, получив немалое распространение и среди каталонских предшественников Пане, которые в течение двух с половиной веков изучали иудейские и мусульманские тексты и языки, готовясь проповедовать среди этих народов[276].
Этим занимались отнюдь не только каталонцы. Пока Пане изучал язык таино, первый архиепископ Гранады Эрнандо де Талавера, тоже монах-иеронимит, настаивал на том, чтобы христиане уважали соглашения 1491 г., которые, как мы видели в первой главе, гарантировали мусульманам право свободно исповедовать свою религию. Талавера проявлял искренний интерес к арабистике и испытывал глубокое уважение к культурным достижениям ислама в Испании. Он утверждал, что обращение в веру не может быть насильственным: это обязательно постепенный процесс мягкой ассимиляции, требующий хорошего знания языков и обычаев недавно покоренных «неверных»[277]. Не случайно во время своей учебы в университете Саламанки Талавера был учеником Хуана де Сеговии, который, устав от высокой церковной политики, ушел в отдаленный монастырь в Савойе, где приступил к новому трудоемкому переводу Корана. Целью этой работы было покончить с некорректными представлениями об исламе, признаки которых он заметил в предыдущих переводах. Талавера перенял от Сеговии свойственные тому заботу о точности текстов и критический подход, а также симпатию к исламу[278]. В длинном письме Сеговия утверждал, что война никогда не разрешит противоречий, существующих между христианством и исламом. Нужно было свести конфликты с противником к дружественной форме, которую он называл «со(брань)ием» –
Пане опирался на традицию, которая стремилась понять культуру нехристианских народов, но в случае таино он столкнулся с беспрецедентной проблемой: полным отсутствием письменных источников. Пропасть между устной культурой, где сверхъестественные силы органично, как казалось Пане, взаимодействовали с людьми (как живыми, так и мертвыми), а также с животными, растениями и природными силами, с одной стороны, и ментальным миром грамотных западноевропейцев – с другой, была намного шире, чем Пане мог себе вообразить. Для него различия между христианством, иудаизмом и исламом – или даже буддизмом или верованиями жителей Тартарии и Канарских островов – меркли на фоне этого странного мира. На Эспаньоле, Кубе и других островах Карибского бассейна европейцам пока не удавалось найти знакомые ориентиры. Не было никаких указаний на существование в этих местах организованных религиозных церемоний, храмов или жертвоприношений. Столкнувшись с такой беспрецедентной ситуацией, европейцы легко переключились со сбора информации на более привычное им сочинительство баек. Едва Пане пересказал миф об острове Матининб, слухи о его существовании распространились среди европейских поселенцев подобно лесному пожару, причем Колумб сразу вспомнил знаменитую легенду об амазонках. Матининб стал предметом всеобщего вожделения, связав мифологический мир таино с рассказами Марко Поло и вымышленными историями, опубликованными под именем сэра Джона Мандевиля. Как с искренним энтузиазмом писал сам Колумб, «есть остров под названием Матенико [
После завоевания Кубы Диего Веласкес послал королю Фердинанду отчет с подробным описанием острова. Среди прочего в нем говорилось о спорадических визитах на Кубу «неких индейцев, которые прибывают с севера после пяти- или шестидневного перехода на каноэ и приносят новости с других островов в этих краях»[281]. Что это были за острова и где они находились, никто точно не знал. Завоеватель Пуэрто-Рико Хуан Понсе де Леон в марте 1513 г. предпринял экспедицию в направлении Багамских островов и в пасхальное воскресенье высадился недалеко от того места, где сейчас находится Палм-Бэй во Флориде – отсюда и ее имя (пасхальное воскресенье в Испании часто называют
Тем временем Веласкес и его товарищи быстро освоились на Кубе куда лучше, чем поселенцы на Эспаньоле. Казалось, на Кубе не было поводов для переживаний Колумба по поводу нехватки съестных припасов, становившейся причиной плохого питания и роста заболеваемости среди европейских колонистов[283]. В базовый рацион там вошли не только черепахи – которых, как мы видели, быстро оценил Лас Касас, – но и хлеб из маниоки, мясо игуаны и даже попугаи. Более того, в начале 1515 г. Веласкес перенес свою столицу из расположенного на востоке Баракоа в великолепную бухту на южном побережье, которую он и его правая рука Кортес уже удостоили имени главного святого покровителя Испании.
Сантьяго-де-Куба не был самой выгодной в стратегическом плане точкой, которую Веласкес мог выбрать в качестве резиденции властей острова. Тем не менее завоеватель Кубы пришел к выводу, что у него нет необходимости держать туземцев в ежовых рукавицах, – другими словами, его мало интересовало то, что происходило за пределами примерно дюжины энкомьенд, которые он организовал на Кубе в соответствии с королевским дозволением[284]. Эти процветающие предприятия, в основном сосредоточившие свою деятельность на разведении черепах, свиней, лошадей и различных видов дичи, обычно принадлежали ему совместно с другими поселенцами и управлялись мажордомом, который получал долю от прибыли[285]. За подобными сельскохозяйственными предприятиями внимательно следили из городских центров, которые медленно, но неуклонно начинали выделяться в местном ландшафте благодаря характерной комбинации площадей, церквей, дворцов и ратушей: вслед за основанным в 1511 г. Асунсьон-де-Баракоа в 1513 г. быстро возник Сан-Сальвадор-де-Баямо, в 1514 г. – Тринидад, Санкти-Спиритус и Санта-Мария-дель-Пуэрто-дель-Принсипе (он же Камагуэй), а затем, уже в 1515 г., – Сантьяго и Гавана[286].
Обосновавшись в Сантьяго, Веласкес и его соотечественники принялись с комфортом получать доходы с завоеванных земель. Веласкес определенно чувствовал себя вправе почивать на лаврах вместо того, чтобы и дальше «совершать подвиги». Он любил спрашивать: разве он и так не сделал более чем достаточно для завоевания новых земель? Часто поминал он и свое участие в последней кампании против Гранады в начале 1490-х гг. – кампании, из которой он вернулся «больным и бедным»[287]. Теперь, после более чем двух десятилетий тяжких трудов в Новом Свете, он наконец почувствовал себя вправе вести образ жизни, достойный его гордых предков. Он был вполне доволен тем, что – как он откровенно писал королю Фердинанду несколькими годами ранее – туземцы Кубы «гораздо лучше относятся к… святой вере, чем жители Эспаньолы или Пуэрто-Рико»[288].
В своей новой кубинской столице Веласкес начал строить внушительное каменное здание, которое до сих пор стоит в центре Сантьяго и которое быстро стало местом встреч со старыми друзьями, включая Хуана де Грихальву и казначея Веласкеса Кристобаля де Куэльяра, которые тоже были уроженцами Куэльяра. Во время этих «тертулий» (от исп.