реклама
Бургер менюБургер меню

Фернандо Арамбуру – Родина (страница 7)

18

Он чуть не ударил его. Кто кого? Сын здоровяк мямлю отца. Но тряханул как следует. Никогда еще Хосе Мари не позволял себе ничего подобного по отношению к Хошиану. Никаких счетов между ними никогда не было и быть не могло. И вообще, Хошиан руки на детей никогда не поднимал. Чтобы он бил детей? В лучшем случае мог отругать, не повышая голоса, и поскорее улизнуть в свой бар, если в воздухе начинало пахнуть ссорой. Да, муж всегда все переваливал на меня – воспитание детей, болезни, заботу о мире и покое в семье.

Когда сын в первый раз тряханул Хошиана, с того слетел берет, но упал не на пол, а на стул, как будто ему приказали сесть и тихонько посидеть. Отец отпрянул, грустный/пораженный, испуганный/опешивший, его редкие седые волосы растрепались. В этот миг он навсегда утратил положение альфа-самца в семье, которая считалась вполне благополучной, да благополучной она и была, по крайней мере до того момента.

Аранча однажды, придя к родителям в гости, сказала матери:

– Ama, знаешь, в чем состоит главная беда нашей семьи? В том, что мы всегда очень мало разговаривали между собой.

– Да ну тебя!

– Мне кажется, мы плохо друг друга знаем.

– Уж кто-кто, а я-то вас всех знаю как облупленных. Именно что как облупленных.

И этот их разговор тоже сохранился в блике на ободе колеса, в отблеске между двумя спицами, рядом с той давней сценой, которую, ох, мне не забыть до конца своих дней. Я смотрела, как бедный Хошиан, опустив голову, уходит с кухни. Он лег спать раньше обычного, не пожелав никому спокойной ночи, и потом Мирен не слышала его храпа. Он до утра не сомкнул глаз.

Хошиан несколько дней молчал. Вообще-то, он никогда не был особенно говорливым. Но сейчас и вовсе перестал разговаривать. Как и Хосе Мари, который тоже не проронил ни слова за те четыре или пять дней, что еще продолжал жить дома. Рот открывал, только чтобы поесть. А потом – дело было в субботу – собрал свои вещи и был таков. Но мы и вообразить не могли, что он ушел навсегда. Наверное, Хосе Мари и сам этого не мог вообразить. На кухонном столе он оставил нам листок бумаги: Barkatu[14]. Даже без подписи. Да, вот так: Barkatu – на листке, вырванном из тетрадки брата, и больше ничего. Ни mixus[15], ни куда отправился, ни прощайте.

Домой вернулся дней через десять с сумкой, полной грязного белья, – чтобы мать постирала, а еще с мешком, куда сложил очередную порцию своих вещей, еще оставшихся в их с Горкой общей комнате. Матери он подарил букет калл.

– Это что, мне?

– А кому же еще?

– Ну и где ты взял эти цветы?

– Где-где, в лавке. Где еще берут цветы? Не с неба же они свалились!

Мирен долго смотрела на него. Ее сын. Маленьким она купала его, одевала, кормила с ложки кашей. И что бы он теперь ни сделал, сказала я себе, это мой Хосе Мари, и я должна его любить.

Пока крутился барабан стиральной машины, он сел поесть. И съел почти целый батон. Прямо зверь. Тут вернулся со своего огорода отец:

– Kaixo[16].

– Kaixo.

Вот и весь разговор. Перекусив, Хосе Мари затолкал мокрую одежду в сумку. Сказал, что повесит сушиться у себя в квартире. В квартире?

– Сейчас я живу с друзьями на съемной квартире, это вон там, сразу как выедешь на шоссе, в сторону Гойсуэты.

Хосе Мари простился – сначала поцеловал мать, потом ласково похлопал по плечу отца. Схватил сумку, мешок и ушел – в тот мир, где были его друзья и бог знает кто еще, в мир, которого его родители не знали, хотя и находился он в том же поселке. Мать вспомнила, как выглянула в окно, чтобы проводить взглядом удаляющуюся фигуру сына, но на этот раз довести воспоминание до конца ей не удалось – Хошиан сдвинул велосипед с места, и блик на ободе погас.

9. Красное

Кошка снова принесла мертвую птичку. Воробья. Второго за три дня. Иногда она приносит хозяйке мышей. Известно, что таким образом кошки исполняют свой долг и делают вклад в семейный бюджет или демонстрируют благодарность за заботу. Уголек без малейшего труда взлетает по стволу конского каштана до той ветки, с которой можно допрыгнуть до одного из балконов четвертого этажа, а уже оттуда перебирается на балкон Биттори, где обычно и кладет принесенную в подарок добычу – прямо на пол или на землю в цветочный горшок. Если находит дверь открытой, то нередко оставляет свой дар и на ковре в гостиной.

– Ну сколько раз тебе повторять? Не смей таскать сюда эту дрянь!

Что, ей противно смотреть на мертвых птиц? Да, немного противно, но дело тут не в нелепых женских причудах. Хуже другое: подношения кошки наталкивают ее на мысли о насильственной смерти. Поначалу Биттори брала щетку и выметала их с балкона на улицу, но порой они падали на машины, оставленные у подъезда, и это, разумеется, никуда не годилось. Чтобы не ссориться с соседями, Биттори уже давно подхватывает мертвых животных на лопату и кидает в мусорное ведро, а потом несет за дом, где незаметно выбрасывает за кусты ежевики.

Как раз этим она и занималась, надев резиновые перчатки, когда раздался звонок в дверь. Шавьер взял за правило звонком предупреждать ее о своем приходе, прежде чем войти, чтобы не напугать мать внезапным появлением.

Увидев ее в перчатках, он спросил:

– Ты занята уборкой?

– Я тебя не ждала.

Высокий сын, низенькая мать – они слегка потерлись щеками, стоя в прихожей.

– Я встречался с адвокатом. Дело ерундовое и заняло всего несколько минут. Но поскольку был здесь поблизости, решил заглянуть, а заодно и взять у тебя кровь на анализ. Тогда тебе не придется тащиться завтра в больницу.

– Ладно, только постарайся сделать не так больно, как в прошлый раз.

Шавьер, человек по характеру скорее молчаливый, сейчас, чтобы отвлечь мать, говорил о всяких пустяках. О прекрасных сонных глазах кошки, которая вылизывала лапы, лежа на кресле. О прогнозе погоды. О том, как подорожали в этом году каштаны.

– А чего тебе думать о цене каштанов при твоей-то зарплате?

Биттори сидела в гостиной с закатанным рукавом, положив руку на обеденный стол. Сейчас ей хотелось поговорить самой, а не слушать чужую болтовню. Была и тема, занимавшая все ее мысли, – Нерея.

Нерея то, Нерея се. Жалобы, обиды, претензии. Нахмуренные брови.

– Я говорю об этом тебе, потому что ты мой сын и мы с тобой друг другу доверяем. Ума не приложу, что с ней делать. Впрочем, и прежде никогда не знала. Принято считать, будто первые роды – самые тяжелые и для следующих дорога уже проложена. Но мне родить ее было куда тяжелее, чем тебя. Уж поверь, куда как тяжелее. Потом? Натерпелась я горя с этой девчонкой. А уж когда она подросла – сладу с ней и вовсе не было. Сейчас и того хуже. Я-то рассчитывала, что после того, что случилось с отцом, она образумится. Но из-за ее фокусов мне было еще труднее перенести это несчастье.

– Ты не права. На свой манер она переживала не меньше, чем ты или я.

– Понятно, что она моя дочь и мне негоже так говорить про нее, но чего ради я должна молчать о том, что чувствую, если, промолчав, чувствовать буду то же самое? С каждым днем она бесит меня все больше, еще немного, и я ее просто возненавижу. Я уже не в том возрасте, чтобы терпеть кое-какие ее выходки, понимаешь ты или нет? Прошло уже четыре дня, с тех пор как она уехала в Лондон с этим разгильдяем, своим мужем.

– Хочу тебе напомнить, что у моего зятя имеется имя.

– Ненавижу я его.

– Так вот, его зовут Энрике.

– Для меня его имя – Ненавижу.

Иголка легко попала в вену. Тонкая трубочка быстро окрасилась в красный цвет.

Красное. Шавьер, Шавьер, ты должен срочно ехать домой, что-то случилось с твоим отцом. И было понятно, что случилось что-то плохое. Эти слова – “что-то случилось с твоим отцом” – так и продолжают звучать у него внутри в бесконечном настоящем, которое резко выделилось из временного потока. Больше ему ничего не сказали, а он не посмел спросить, хотя уже понял по лицу коллеги, пришедшей к нему с этой вестью, а также по выражению лиц тех, кто встречался ему в коридорах, что с отцом случилось что-то очень серьезное, что-то очень красное, самое плохое. И ни о каком несчастном случае речи, разумеется, идти не могло. По пути к выходу из больницы он видел сумрачные лица и ужас/сострадание на них, а еще Шавьер встретил старого приятеля, который резко повернул назад, чтобы не ехать с ним в одном лифте. Значит, ЭТА. Пересекая площадку перед парковкой, он взвешивал три варианта прогнозов, они зависели от степени тяжести того, что произошло с отцом: трудности в движениях, всю жизнь в инвалидном кресле или гроб.

Красное. У него так дрожала рука, что он никак не мог вставить куда следует ключ зажигания. Ключ упал на пол, и пришлось нагибаться и шарить под сиденьем. Наверное, было бы правильнее взять такси. Включить или не включать радио? Он так торопился, что даже забыл снять белый халат. Говорил сам с собой вслух, проклинал красный свет светофоров, матерился. Наконец при виде первых домов поселка все-таки решился радио включить. Музыка. Он нервно крутил колесико. Музыка, реклама, какая-то ерунда, шуточки.

Красное. Дальше его не пропустила полиция. Он оставил машину за церковью. Черт с ним, пусть штрафуют. Шел сильный дождь, и Шавьер как мог быстрее перебежал дорогу. К тому времени он уже услышал новость по радио, хотя комментатор не имел точных сведений о состоянии жертвы. И еще неправильно произнес фамилию. Между гаражом и родительским домом Шавьер увидел лужу крови, уже разбавленной дождевой водой, одна струйка добралась почти до бортика тротуара. Он так спешил, так нервничал, что чуть не наступил на кровь. Полиции Шавьер назвался сыном. Чьим сыном? Никто не стал уточнять. Белый халат открыл ему дорогу, к тому же по его виду было настолько очевидно, что он приходится родственником тому, в кого стреляли, что ни один полицейский и не подумал поинтересоваться, куда он идет.