Фернандо Арамбуру – Родина (страница 32)
Единственный, кто время от времени отвлекался, поглядывая куда-то в другую сторону и поднимая глаза на экран телевизора, был Хосе Мари. Каждый из вновь явившихся или из тех, кто собрался уходить, что-то ему говорил.
Хокин ударил кулаком по столу:
– Любому, кто встанет на нашем пути, мешая нам как народу добиться поставленной цели, не поздоровится. Даже если это будет мой отец, черт побери. Только так можно дойти из пункта А в пункт Б. Мы сейчас находимся в пункте А, – он ткнул пальцем в стол, – а пункт Б вот тут, где стоит стакан. И мы дойдем до пункта Б любой ценой.
Сидевшие вокруг парни вторили любому его жесту и любому слову.
Один:
– Да, день за днем, каждый в своем поселке или в своем городе, и только так мы чего-нибудь добьемся.
Второй:
– Но чего это будет стоить, а? С государством шутки плохи.
– Государство – дерьмо собачье.
Тут Хокин резко взмахнул рукой, словно требуя вернуть ему право главенства в этом разговоре:
– И не такие империи рушились. Вон Наполеон. Сегодня убивают одного его солдата, завтра – второго, и в результате он остается без армии.
Дружно, весело они снова выпили, на сей раз за принципы “Альтернативы КАС”. Только Хосе Мари не поддержал тоста и вроде бы даже не услышал его, потому что болтал с парнем, с которым они вместе работали и который сейчас остановился рядом с ним. Но приятели потребовали, чтобы Хосе Мари тоже высказал свое мнение.
– Сами знаете, что политика – это не для меня. И мне без разницы, кто стоит у руля – тот или другой. Я просто борюсь за свободу Страны басков, за свободу нашего народа. А остальное – хоть шоколадом обмажьте и съешьте сами. Как сказал вот он, – Хосе Мари кивнул на Хокина, – мы идем из пункта А в пункт Б, и когда мы доберемся до этого самого пункта Б, пусть меня оставят в покое. Я отправлюсь в лес, посажу несколько яблонь, заведу курятник – и пошли вы все куда подальше.
Раздались возмущенные голоса:
– Надо подумать и о рабочем классе.
– И выгнать отсюда испанские оккупационные силы. А это не так просто, как ты думаешь.
Хосе Мари сделал глоток калимочо, с дерзким пренебрежением обвел взором собравшихся, а потом заявил:
– Вы все слишком усложняете. Ведь как только мы добьемся независимости, остальное сразу урегулируем по-своему. Надо сделать лучше жизнь тех, кто работает? Отлично. Сделаем ее лучше. Кто нам помешает, если чужаки потеряют над нами власть? Что касается эускера… И с нашим языком то же самое. Здесь, у нас, учить эускера будут все до одного, это вроде как само собой разумеется. Испанская полиция, испанские солдаты? И это тоже не будет проблемой: раз мы добились независимости, значит, они уже получили под зад коленкой. У нас будут наша собственная полиция и наша собственная армия, а я займусь своим курятником и своими яблонями.
– А как быть с Наваррой?
Он досадливо фыркнул, прежде чем ответить:
– Да ведь если нет Наварры, значит, мы не добрались до пункта Б и никакой свободной Страны басков нет и в помине. То же самое происходит с территориями Ипарральде[48]. Непонятно, зачем так все усложнять.
Больше он ничего сказать не успел, так как увидел, что ему подают знаки с улицы. Хошуне (короткая челка, волосы собраны в длинный прямой хвост, свисающий вдоль спины, на запястье из-под закатанного рукава видны кожаные браслеты). Хосе Мари решил было сразу ее поцеловать. Но Хошуне, сделав злые глаза, отпрянула. Не хочет она, чтобы он целовал ее на улице, сколько раз можно повторять.
– Ладно, что случилось?
– А то, что я видела на площади твою сестрицу с каким-то типом. Небось ухажер ее, во всяком случае, очень уж они обжимались, пока танцевали. Аранча разрешает целовать себя на людях. А вот со мной такой номер не пройдет.
– Ты что, пришла ко мне посплетничать?
– Я нарочно сунулась им на глаза, чтобы она меня с ним познакомила. Он не местный, не из нашего поселка.
– Послушай,
– А не хочешь узнать, как его зовут? – Ему это было без разницы. – Гильермо.
Нормальное имя. Не плохое и не хорошее. Совсем другое дело – фамилии[50].
– А как у него с фамилиями?
– Этого я не спросила.
– Если он с нами породнится, мы тут же придумаем ему прозвище, это уж как пить дать.
Хосе Мари никогда не лишился бы сна из-за того, что его сестра завела себе парня и привезла его в поселок, чтобы показать знакомым, а может, и родственникам.
– Он макето[51]. Достаточно на рожу посмотреть. И не говорит на эускера.
– Откуда ты знаешь?
– Оттуда, что, когда Аранча меня с ним знакомила, я нарочно заговорила по-нашему, а он ни черта не понял, и нам пришлось продолжать на испанском. Вот будет потеха, если в вашу семейку затешется испанец. К тому же он, может, из полиции и под тем предлогом, что ухаживает за твоей сестрой, шпионит тут за всеми, начиная с тебя самого.
– Если он не говорит на эускера, это не значит, что…
– Что?
Из таверны “Аррано” до них доносились музыка и гул голосов. Хосе Мари почесал голову и прикинул: там, всего в двух шагах, веселая, подвыпившая компания, а тут перед ним Хошуне со злой миной.
– Ладно, при случае я ее порасспрашиваю. Ты хоть в бар-то заглянешь?
– Нет, меня дома ждут.
– А когда можно будет тебя поцеловать?
– Только не тут.
– Тогда пошли вон в тот подъезд.
И они пошли туда и минут пять обнимались в полумраке между входной дверью и рядом почтовых ящиков, пока не услышали чьи-то шаги на лестнице сверху, и быстренько выскочили на улицу.
37. Торт раздора
У Горки немного (а если честно, то довольно сильно) приплюснут нос и есть щербинка между зубами, но это имеет свое объяснение. В девять лет его сбила машина, пикап. Чуть не насмерть. Случай в поселке не первый. Выздоравливая, Горка спросил родителей своим нежным, певучим голосом, который позднее переменился, хотя что-то такое еще и во взрослом голосе иногда проскальзывало: если бы он умер, поставили бы они крест на краю шоссе, какой поставили Исидоро Отаменди, разбившемуся насмерть, когда он ехал на своем мотоцикле на работу?
Теперь, когда самое страшное было позади, Хошиан позволил себе пошутить:
– Как не поставить. Только еще побольше, чем у того. Из железа, чтобы простоял много лет.
А вот матери их разговор совсем не понравился:
– Хватит чепуху-то молоть. За такие слова Господь и наказать может.
Худенький, слабый мальчишка. Потом, начав взрослеть, он здорово вытянулся и ходил всегда сгорбившись, словно стеснялся своего роста или прыщей, усыпавших лицо. Мирен на улице доводилось слышать, что, если так пойдет и дальше, ее Горка совсем горбатым сделается. Ее это страшно задевало:
– И что мне теперь прикажете делать? Наказывать его, чтобы больше не рос?
Когда ему исполнилось шестнадцать, он уже стал самым высоким в семье. Старший сын был здоровее, мощнее, не такой гибкий, и про него говорили: вот он ни за что не выжил бы, попав под машину. Кто говорил? Отец, мать, да и вообще все. Горка научился улыбаться, не показывая щербатого зуба. А вот сломанный нос скрыть не удавалось. Да ладно тебе, совсем немного сломанный, не преувеличивай, одергивала его мать.
– Разве лучше было бы, если бы ты погиб?
Сам он считал, что нос у него кривой, ужасно кривой,
– Не бей меня, только не бей.
В первые недели после аварии мальчик очень плохо спал. Перед глазами часто всплывали картины случившегося – то в кошмарных снах, то во время тревожной полудремы. Всегда одни и те же картины. На него мчалась машина и сбивала с ног. Машина мчалась, а у Горки для защиты не было ничего, кроме подушки. Хосе Мари, с которым Горка делил комнату, возмущался на кухне:
– Этот всю ночь напролет вопит и не дает мне спать.
И тут же начинал передразнивать брата. Издевался он над Горкой безбожно. Хошиан обычно вступался за младшего сына, стараясь разрядить обстановку – ну ладно тебе, ладно, хватит, – и сочувственно смотрел на Горку.
А Мирен, наоборот, канитель не разводила:
– Пора уже научиться вести себя как положено, твой брат ночью спать должен.
В кошмарных снах Горка слышал визг колес, поворачивал голову в ту сторону и успевал увидеть фары/глаза железного зверя. Они с бешеной скоростью неслись прямо на него. А он стоял – в трех метрах, в двух, в метре. Спастись невозможно. Сон добавлял и какие-то реальные детали, которые прежде в памяти никогда не всплывали: мокрое после дождя шоссе, разреженный серый свет предвечерних сумерек, бампер, показавшийся ему пастью с ржавыми зубами, да, пастью, готовой его проглотить.
И сразу к нему бегут чьи-то ноги. Кто-то – водитель? – матерится по-испански. Как именно он выругался? Горка не помнит. Он только знает, что ругательство относилось не к нему. Человек выругался скорее просто от досады. Из-за злосчастного поворота судьбы. Пахнет бензином, влажным асфальтом. Мальчик был в сознании, когда его вытаскивали из-под пикапа, но ему чудилось, что его вытаскивают из темного ящика. Кто его вытащил, он не знает. Надо полагать, водитель, кто же еще? Носом и горлом шла кровь, но ничего не болело. Ничего? Он мотал головой, подтверждая, что ничего. Не болела и сломанная рука, по крайней мере на первых порах. Она у него как будто онемела. Горка упал на землю ничком. Мог ведь и погибнуть. Но ему было так стыдно, что он не плакал. Хосе Мари несколько дней спустя ехидничал: