Фернан Бродель – Грамматика цивилизаций (страница 81)
Эта дерзость имела тот же смысл, что и восклицание французского роялиста, который был восхищен Наполеоном: «Какая жалость, что он не Бурбон!»
В ходе развития Революции ее вторая фаза, сопровождавшаяся насилием, представляется как аберрация, неожиданное отклонение от курса.
Часто высказывалось мнение, что если бы Революция весной 1792 г. не стала кровавой, то ее мирный ход привел бы к тому же, чем закончилась английская революция: Революция осталась бы умеренной, о чем так мечтали некоторые французские мыслители. Вспомним Монтескье, который писал в 1721 г. в своих
Революция на начальном этапе происходила именно в этом ключе: она шла по пути скорее реформ, чем собственно революции. Другой, более уверенный в себе король смог бы, возможно, удержать ее в этих рамках. Но ни советы Мирабо, ни советы Варнава не заставили Людовика XVI отказаться от своих привилегий и он продолжал оставаться заложником собственного окружения. Но нужно ли вновь возвращаться к прежней полемике?
Это был не первый случай в истории, когда разумные решения отвергались. С самого начала царствования Людовика XVI предложения «просвещенных» реформаторов не встречали понимания: отсюда отставка Тюрго в 1776 г. Схожую реакцию можно было наблюдать во всей Европе
Но если даже Фридрих II не смог довести начатое им дело до конца, то чего же было ожидать от Людовика XVI? Когда он все-таки решился прибегнуть к иностранной помощи, он развязал тем самым руки контрреволюционным силам и всей европейской реакции. Так, совершенно неожиданно для ее вождей Революция пошла по другому пути.
Это признавали даже они сами: «революционерами не рождаются, ими становятся» (Карно); «ход событий привел к результатам, о которых мы не помышляли» (Сен-Жюст). На этом новом пути, оказавшемся жестоким не только для самой Революции, но и для ее участников, она продержалась всего несколько месяцев, вплоть до падения Робеспьера, которое открыло дорогу реакции и радости выживания. «Париж вновь стал очень веселым, — говорил Мишле. — Через несколько дней после Термидора человек, который сегодня еще жив, а тогда был в десятилетнем возрасте, пошел со своими родителями в театр и, выходя из него, восторгался вереницей великолепных экипажей, которых он до того момента еще не видел. Люди, одетые в грубые куртки, спрашивали, сняв шляпы, у выходящих: «Вам карету, господин?» Ребенок не сразу понял смысл впервые услышанных им слов, а когда попросил объяснений, то ему просто сказали, что после смерти Робеспьера многое изменилось».
Тем не менее прав ли был Мишле, когда остановил повествование в своей
Во всяком случае за пределами Франции никто и не думал, что Революция завершилась. Еще 12 сентября 1797 г. русский посол в Англии докладывал (по-французски) своему правительству: «В Париже произошло то, что казалось вероятным: диктаторский триумвират арестовал двух членов Директории и 64 члена обоих Советов без какого-либо юридического на то основания. Они будут отправлены на Мадагаскар. Вот она, хваленая Конституция, и вот она, хваленая французская свобода! Я предпочел бы жить в Марокко, а не в этой стране так называемой свободы и равенства». Чем была вызвана такая резкость? Тем обстоятельством, что за границей не всегда с иронией говорили о «хваленой французской свободе». Наполеон шел от победы к победе именем Революции и повсюду, где устанавливался его режим, следы его впоследствии обнаруживались в законах, обычаях, сердцах, несмотря на обиды и ненависть, вызванные оккупацией. Гёте и Гегель поддерживали Наполеона, в котором они видели, в противоположность реакционной и отсталой в социально-политическом отношении остальной Европе, «сидящую на лошади душу мира» (выражение принадлежит Гегелю).
Войны Империи как бы смоделировали французскую «гражданскую войну» по отношению ко всей Европе. В течение четверти века каждая европейская страна, которой угрожало наполеоновское нашествие, рассматривала Революцию как могучую реальную силу. Сохраняемое в сознании как сиюминутная возможность, послание
Революции, принимаемое или отвергаемое, распространялось на весь Запад, находило отклик в сердцах, направляло общественные страсти. В итоге Революция предстала перед XIX в. как Евангелие со своими красками, святыми, мучениками, уроками, упущенными, но столь реальными надеждами.
Реставрация не восстановила уничтоженные социальные привилегии, в частности феодальные права. Национализированные богатства не были возвращены прежним владельцам (хотя их распределение не было равномерным и зачастую они доставались богатым), и в этом смысле завоевания Революции остались в силе; такой же была судьба и принципа прав человека, гарантированного Хартией 1814 г. Когда Карл X попытался ограничить демократические завоевания сразу же последовало восстание, приведшее к власти Июльскую монархию и восстановившее трехцветный флаг. Идеология и язык Революции вновь получили широкое хождение.
В 1828 г. последователь Гракха Бабефа Буанаротти рассказывал в своей
Этот пример позволяет нам понять, каким образом Революции удавалось говорить с каждым новым поколением на доступном ему языке. Начиная с 1875 г., после заката Второй империи, ее символы перестали быть идеологической основой Третьей Республики и всего социалистического движения, фундаментом набирающей силы революции.
Революционный гуманизм напоминает обычно о законности применения насилия, находящегося на службе права, о равенстве, социальной справедливости, о любви к родине, о насилии, где революционер — либо действующее лицо, либо жертва, так как «выйти на улицу» означает в равной мере как пасть на ней, прокричать свой последний протест, так и победить. Но храбрость насилия — храбрость умереть или ударить другого — принимается только в том случае, когда это единственный способ изменить судьбу, сделать ее более человечной, более братской. Короче говоря, Революция — это насилие на службе у идеала. В этом у нее много схожего с контрреволюцией. Но, с точки зрения истории, ошибка последней заключается в том, что она обращает свои взоры назад, стремится к старому. Но возвращение к прошлому возможно лишь на короткое мгновение.
В любом случае правомерно удивляться тому, что Революция 1789 г. служила факелом для крупных движений рабочих масс вплоть до XX в. Произошло это по ряду причин. Прежде всего потому, что в своих первоначальных намерениях, а также в своих результатах она оставалась «осторожной» революцией. Затем ее героическая летопись, полная чудес и полубожеств, «гигантов», частично стерлась, будучи демистифицированной объективной историей. Как ни странно, этому более всего способствовали историки левого толка, стремившиеся оправдать свой революционный пыл документальными свидетельствами. В итоге Революция потеряла многих своих «святых». Но в то же время завет революции стал восприниматься гораздо четче.
На деле, такой пересмотр реабилитировал период Террора, так как он акцентировал смысл страданий (страданий жертв и страданий палачей) и подчеркивал трагичность ситуации, что помогало оправдать этот Террор. В результате «организатор победы» Карно или Дантон отошли на второй план, уступив место сначала Неподкупному (прозвище Робеспьера), а затем Гракху Бабефу (позднему герою). Именно их язык дошел до нашего времени, язык силы, «язык предвосхищения». Всеобщее избирательное право, отделение церкви от государства, Вантозский декрет (декрет шестого месяца республиканского календаря), предусматривавший некоторое перераспределение богатств, — все эти эфемерные завоевания второго этапа Революции, от которых отказались после Термидора, были не чем иным, как предвосхищением, так как понадобилось еще много времени, чтобы они дошли до нас и стали нашим достоянием.