Ференц Мора – Золотой саркофаг (страница 7)
– По моей воле моя невеста – Минервина.
– Рабыня?
– Когда она родилась, мать ее была уже свободна. Отец Минервины – солдат. Он едет сейчас позади. Его имя Минервиний, он очень предан мне… И тоже христианин.
– Он твой слуга. Тем легче заполучить его дочь.
– Я повторяю, отец: она христианка и может быть мне только женой.
Помолчав, принцепс добавил решительно:
– Я женюсь на ней… как ты женился на моей матери.
Долго ехали молча. Цезарь заговорил, только когда проселок вывел их на широкую, мощенную камнем дорогу, идущую по берегу Оронта прямо в город. Купающихся было немного, но заросшие лозняком берега реки и усеянные цветами овраги оглашались верещанием свирелей и визгом кружащихся в неистовой пляске обнаженных людей. Справлялся великий праздник богини Майумы[40], в честь которой для благочестивых гетер[41] ночная жизнь наступила с утра.
– Тогда я был всего-навсего безвестным центурионом, – тихо промолвил отец. – Никому до меня не было дела, и я никому не был обязан отчетом. А ты – принцепс, которого император назначил женихом Фаусты, как только она появилась на свет. Твоя мачеха рассказывала мне, что по приказу Максимиана в столовой его аквилейского дворца уже написана фреска о вашей помолвке. Ты изображен там коленопреклоненным перед сидящей на руках у императора девочкой, которая протягивает тебе украшенный павлиньими перьями золотой шлем. Стоит ли рисковать таким будущим из-за… красивых губ?
Он хотел сказать: «Из-за какой-то няньки», – но побоялся, что услышит в ответ: «Моя мать, когда ты женился на ней, была служанкой в таверне».
Констанций снял свою дорожную войлочную, с узкими полями шляпу, встряхнул упавшими на глаза белоснежными волосами и спросил, указывая на седину:
– Может быть, ты хочешь вот этого?
Глаза принцепса наполнились слезами.
– Этого ты, отец, хочешь для меня.
Вдруг перед ними засверкал золотой купол возвышающегося на холме пантеона. Цезарь прикрыл глаза рукой.
– Нет, мой сын, я не намерен мешать твоему счастью. Да возместят тебе боги то, чего лишили меня.
Принцепс наклонился было к отцу, чтобы обнять его, но они уже подъезжали к юго-восточным воротам города, и Константин обнял отца только взглядом огромных лучистых голубых глаз.
– Спасибо, господин мой. Ничто другое меня не заботит.
– Зато другой позаботится о тебе, – горько вздохнул Констанций. – Император упрям и беспощадно ломает все, что противится его воле… Кстати, как он к тебе относится?
– До сих пор я во всем был покорен ему.
– Твоя любовь может стоить тебе жизни.
– Наверно, отец… если я отрекусь от нее.
– Он лишит тебя любимой девушки, он ее умертвит.
Лицо принцепса озарилось.
– Моя мать вернет ей жизнь! Ты сам говоришь, что она может воскрешать мертвых. Но боги будут к нам милостивы. Знаешь что? Пусть мать, когда приедет сюда, возьмет потом Минервину с собой в Нанес. Император не узнает об этом.
– А Фауста?
– О-о, отец, она еще долго будет забавляться куклами. И кто знает, как решит Тиха, когда она подрастет.
– Тиха? – удивленно переспросил цезарь. – Ты тоже почитаешь слепую богиню судьбы? Перед отъездом сюда я распорядился чеканить ее изображение на всех новых монетах.
Константин расстегнул воротник.
– Смотри, отец. – Он показал свой талисман на тонкой золотой цепочке.
Это была крошечная золотая статуэтка крылатой Тихи, богини судьбы.
Объехав пантеон, в безмолвной тишине которого белели статуи Юноны, Юпитера и Минервы[42], они повернули на улицу Сингон. Возле скромной базилики стояла большая толпа людей в черном. Когда отец с сыном подъехали, они, обнажившись до пояса, выстроились по двое, запели какую-то очень печальную песню и медленно пошли вокруг базилики, хлеща себя бичом по голой спине.
– Жрецы Исиды[43]? – спросил цезарь.
– Не знаю, – ответил принцепс.
– Конечно, они. Правда, я их еще не видел, но слышал, что они добиваются благосклонности Исиды самобичеванием. Давай подождем, пока они доведут себя до исступления.
Остановив коней, оба с интересом принялись наблюдать процессию. Подъехала свита. Минервиний спешился и стал на колени.
– Кого ты приветствуешь? – спросил принцепс.
– Угодников божиих, – сказал Минервиний и, перекрестившись, низко поклонился процессии.
– Христиане? – поразился цезарь. – Зачем они истязают себя?
– Они замаливают грехи тех, кто почтил сатану в праздник Майумы.
4
В самом глухом закоулке священного дворца математик нашел целую груду старинных папирусов и пергаментов. Забыв обо всем на свете, ученый жадно стал развертывать свиток за свитком. От радости у него руки задрожали, когда он вдруг обнаружил считавшийся давно потерянным трактат Менехма[44] о конических сечениях. Но сердце математика сжалось от боли, когда, развернув свиток, он увидел, что кое-где папирус изъеден тлей и краска во многих местах выцвела. Облив рукопись кедровым маслом, Бион смазал ее шафрановой желтью, и буквы выступили отчетливее. Он уселся было за переписку, но в комнату торопливо вошел встревоженный Лактанций.
– Это верно? Ты слышал?
– Конечно! – ответил Бион, принимая со скамьи охапку пыльных свитков, чтоб освободить место другу— Верно: я нашел его!
– Кого?
– Менехма. Вот он, смотри!
Ритор раздраженно отстранил сокровище.
– Я про слухи спрашиваю: верны они или нет?
– Для меня – нет! Я ничего не слышал, – отрезал математик с досадой непризнанного первооткрывателя и склонился над рукописью.
– Город охвачен тревогой: говорят, язиги[45] прорвались из- за Дуная в Валерию!
– А тебе здесь, в Антиохии, что за дело до этого Дуная? И родом ты из Нумидии.
Паннония[46], восточную часть которой Галерий в угоду императору назвал именем своей жены, в самом деле была слишком далеко от Антиохии, чтобы из-за нее тревожиться. Сирийский погонщик верблюдов знал о ней не больше, чем паннонский виноградарь о Триполитании[47] или кордубский[48] скотовод о Пальмире[49]. Римская империя – ставшая вселенной, перестав быть родиной, – была гигантским лесом, где дня не проходило без пожара. То в один, то в другой конец ее досужие варвары швыряли горящую головню, но дым от пожара ел глаза лишь тем, кто находился поблизости, а там, куда доходили только слухи, никто не беспокоился. Большие войны, само собой, могли раздражать: тогда границы надолго закрывались, прекращался подвоз хлеба, торговцы взвинчивали цены на товары, доставляя их с огромным риском для жизни, так как военные власти обычно не отличали торговца от соглядатая. Но частые потасовки с небольшими разбойничьими племенами не нарушали привычного течения жизни и поэтому никого особенно не интересовали, если не считать работорговцев, пользовавшихся удобным случаем, чтоб обогатить свой ассортимент. Впрочем, дела военные касались прежде всего августов и цезарей – их территория расширялась при победе или сужалась при поражении.
Однако на этот раз Антиохия все-таки заволновалась. Нападение язигов могло вынудить Галерия остаться в Паннонии, а это помешало бы встрече государей, к которой уже полгода деятельно готовился весь город. От этой встречи торговцы ожидали увеличения оборота, чиновники – продвижения по службе и наград, голодные и оборванные – бесплатной раздачи хлеба и одежды, а все вместе – зрелищ, празднеств, увеселений.
Только местные власти втайне вздохнули свободнее. Все расходы по приему государей и их свиты ложились на муниципии[50], и такое вынужденное гостеприимство уже не один город ввергло на долгие годы в нищету.
Ритор считал, что орды варваров вырвали у него из рук лакомый кусок. Ему, конечно, было досадно, что он зря выучил наизусть пространную речь, которая, по его расчетам, должна была пробудить задремавшее внимание императора и обеспечить более ощутимое пособие. Однако ритор не был корыстолюбцем. В отличие от многих своих коллег он мог искренне воодушевляться идеями, а не только видеть в них источник дохода. Он придумал способ отстоять интересы богов, но для осуществления своего замысла ему необходимо было лично встретиться с императором. Дело в том, что епископ Мнестор, еще находясь на службе бога Сераписа, недаром считался знающим, образованным человеком. Знания, приобретенные в язычестве, он превосходно использовал, став христианином. В спорах с Лактанцием он часто прибегал к Цицерону[51], доказывая, что и в древнем Риме были проницательные умы, начинавшие задолго до проповедей Христа сознавать необходимость единого бога. Лактанций прекрасно понимал, что в руках безбожников Цицерон станет грозным орудием разрушения, когда они, овладев чернью, примутся за образованное общество. Ритор пришел к мысли, что опасность эту можно легко устранить тайным императорским эдиктом. Надо изъять произведения Цицерона из публичных библиотек и книжных лавок. Потом под соответствующим наблюдением подготовить новое издание, устранив из трудов философа все положения, которые могут быть злонамеренными людьми превратно истолкованы.
Бион терпеливо выслушал друга, потом начал копаться в заплесневелом хламе.
– Подожди, подожди… я ее только что видел… Ага! Вот она, друг Лактанций: книга Цицерона «О природе богов»! К твоим услугам мой скальпель, если ты считаешь, что, выскоблив отсюда кое-что, можно спасти богов от гибели. Но не советую тебе преподавать императору философию религии. Не забудь, мой друг, что Диоклетиан – не Марк Аврелий и за один выгодный проект закона о налогах отдаст Цицерона и Сенеку[52] вместе с божественным Платоном в придачу… Что случилось, Квинтипор?