18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ференц Мора – Золотой саркофаг (страница 20)

18

Однако фантазия прегустатора направила его по неверному пути.

– Ты знаешь, Диокл, какой нынче день? – спросила императрица, взяв мужа за руку.

– Очень веселый день! – отвечал Диоклетиан и, погладив жену по бледному, изнуренному личику, добавил: – Ты сегодня как никогда свежа и красива! Я не поверил глазам своим, увидев тебя там, на форуме. Не помню, когда я еще так радовался!

– Не о том речь, Диокл! Нынче девятое ноября!

В этих немногих словах прозвучало столько неизъяснимой скорби, сколько не наберется у десятка плакальщиц за целую ночь.

– Что ты говоришь, голубушка! А мне это и в голову не пришло!

За долгие годы своего владычества Диоклетиан, как опытный властитель, научился искусно притворяться и при надобности кривил душой легко и свободно, но не в разговорах с женой, подобных сегодняшнему. Девятое ноября не выходило у него из головы уже в течение многих дней.

– Тебе легче, Диокл: ты – отец! Только матери, видно, должны до самой смерти терзаться воспоминаниями!

Чтобы не видеть глаз жены, император прижался щекой к ее плечу.

– Знаю, милая, знаю: ты о сыне!

– Да!.. Сегодня ему исполнилось бы восемнадцать лет. И уже шестнадцать лет мы ничего не знаем о его судьбе!

Император вздрогнул.

– Не надо, Приска, не надо!.. Не говори об этом!.. Нельзя вспоминать об умерших в день их рождения! В эти дни Гадес на лугах асфоделей дает им свободу. И если их зовут домой, они являются. Неужели ты хочешь всю ночь слышать плач ребенка?!

– О-о, Диокл! Услышать хоть раз!

– Но он попросит есть, а ты не сможешь его накормить, потому что он – только тень… Он протянет к тебе руки, но ты не сможешь его поцеловать, потому что он только тень… Ты спросишь, здоров ли он, но он не сможет тебе ответить, потому что он – только тень… А с рассветом он вернется к таким же бесплотным теням, как он сам, с которыми он может разговаривать, и расскажет им, что навестил свою мать, но она не накормила его, не поцеловала и даже не спросила о здоровье… Лучше, Приска, вовсе в этот день не поминать его. Не будем о нем говорить. Хорошо?

Беззвучные рыдания душили августу, и некоторое время она не могла вымолвить ни слова. Потом, уронив голову на грудь мужу и всхлипывая, с трудом проговорила:

– Хорошо, не будем больше об этом. Только скажи мне, Диокл, ты действительно уверен, что наш сын погиб?

Не всегда удавалось Диоклетиану уклониться от встречи с женой в этот день. Он знал наперед, что этого вопроса ему не избежать, и мог ответить на него не задумываясь. Может ли он сомневаться, если видел все своими собственными глазами.

– Расскажи, Диокл, расскажи!

– Милая, сколько раз я уже рассказывал тебе!

– Расскажи опять! Кто знает, не в последний ли это?

Со сдержанной грустью, тихим голосом Диоклетиан стал опять рассказывать всю историю, как обычно детям рассказывают о смерти. В ту пору войска его были расположены недалеко от Пессина; семья тоже находилась при императоре. Все готовились отпраздновать вторую годовщину его восшествия на престол. Он вспомнил о пессинском оракуле и подумал: если жрица верно предрекла будущее ему, то почему бы ей не предсказать судьбу и его сына. Было раннее утро. Императрица еще спала, когда он, завернув мальчика в плащ, вскочил на коня, рассчитывая вернуться до того, как она проснется. Однако по дороге в Пессин на крутом берегу реки его конь, чего- то испугавшись, встал на дыбы, потом рухнул наземь. Император даже не ушибся, но Аполлоний у него на глазах полетел прямо в пучину. Пока Диоклетиан высвобождался из-под коня, бурный поток унес маленькую жертву прихоти великих богов под землю. Только детская сандалия долго еще кружилась в водовороте.

В конце этого печального повествования императрица неизменно падала в обморок. Теперь же, крепко сжав ладонями лицо мужа и глядя ему в глаза, она воскликнула:

– Скажи, Диокл, ты не думаешь, что мальчика спасла и воспитала какая-нибудь нимфа?

Совсем растерявшись, император отвечал:

– С чего это, милая, пришло тебе в голову? Ты никогда ничего подобного не говорила.

– А Пантелеймон уверяет, что я еще могу встретиться с сыном. Наверное, он имел в виду что-нибудь вроде этого… Ведь добрая нимфа могла приголубить нашего Аполлония и воспитать его как речного бога… Впрочем, нет!.. Пантелеймон не верит ни в нимф, ни в речные божества… Они не признают никаких богов, кроме своего, единого.

Августа сокрушенно опустила голову.

– Кто этот Пантелеймон?

– О, Пантелеймон – великий христианский маг! Врач. Это он поставил меня на ноги… Кстати, ты ничего не имеешь против, что меня лечит теперь он, а не Синцеллий?.. Он и Валерии, конечно, поможет.

– Валерии? А что с ней?

– Пантелеймон сказал, что она – великая грешница, преступница.

– Наша дочь?! – поразился император. – Ты знаешь, в чем ее преступление?

– Она ненавистница. Пантелеймон говорит, что ненавидеть – величайший грех.

Император недоумевал. Преступление – это нарушение закона. За восемнадцать лет своей власти он издал больше законов, чем все его предшественники за последнее столетие, но ненависти он ни в одном законе не запрещал. Разве можно это запретить: чувство злобы, неприязни присуще человеческой природе. Правда, у него самого ее нет: никогда ни к кому он не питал особой вражды. И все-таки немыслимо объявлять это чувство преступлением или, как выражаются христиане, грехом. Да сами блаженные боги – великие ненавистники. Нередко они злобятся даже друг на друга, а уж простым смертным, если те обидят богов, никогда не удается избежать их лютой мести.

– Кого же ненавидит Валерия? – с усмешкой спросил Диоклетиан.

– Мужа своего, Галерия.

– Почему? Разве он обижает ее? По-моему, он человек достойный.

Августа чуть было не ответила, что от Галерия пахнет кровью, но сдержалась. Диоклетиан не имел обыкновения разговаривать с ней о государственных делах, но она не раз слышала от него, что нельзя править государством без кровопролития. Вот и за порфиру пришлось пролить кровь. После рассказов Пантелеймона о их незлобивом боге августа не любила вспоминать про Апера, послужившего последней ступенью к трону. Теперь она думала об этом, хотя прежде подобные мысли никогда не приходили ей в голову. Ее мучил вопрос: может быть, их родительское злосчастье – возмездие за власть, зачатую в крови?

Долго всматривалась августа в крепкую конусообразную голову мужа, похудевшего, немного сутулого, рано состарившегося. Редкие седые волосы, морщинистый лоб, глубоко запавшие усталые глаза, тонкие, плотно сжатые губы – все это говорило о том, что император – не баловень богов, которому все в жизни дается легко. Она всегда любила мужа, но не без горечи. Августа завидовала его силе, положению, спокойной уверенности, иногда даже его бессердечию. Сегодня впервые он вызвал у нее жалость, хотя она не могла бы объяснить – почему. Просто почувствовала, что грозный повелитель вселенной, сомкнутые уста которого никогда не выражали ни печали, ни радости, на самом деле – такой же, как и она, – несчастный, обойденный судьбою человек.

С ресниц августы-матери на ладонь императора-отца упала одна-единственная крупная горячая слеза.

– Ничего, Диокл, они еще молоды, попривыкнут, – ласково промолвила она, чувствуя, что должна успокоить мужа.

В дверь постучали. Вошел номенклатор и сообщил, что пришли садовник Квинт с Квинтипором: говорят, что их вызвал божественный государь.

– Да!.. Но кто этот второй?! – взволнованно воскликнул император.

Опасаясь, что старый ветеран, грубоватый и упрямый, задумал вопреки повелению представить императору своего сына, императрица поспешила успокоить мужа:

– Квинтипор – сын садовника. Хочешь, взгляни на него. Он ведь твой раб… я его знаю… очень милый, скромный мальчик… словно и не Квинтов сын – до того они непохожи. Или, может быть, не надо: ты, наверное, устал, Диокл?

– Что ты! Нисколько! – вскочил император с места и порывисто шагнул к дверям.

– Заходи, старый товарищ!.. Ай-ай-ай! И тебе не стыдно?

Квинт грохнулся на колени у порога и ни за что не хотел вставать, пока не облобызает стопы повелителя.

– Ну-ну! Этого еще недоставало. – Император стал его подымать, протягивая ему руку. – Принес виноград?..

Император наклонился к Квинтипору, стоявшему на коленях с корзиной в руках, но тут же выпрямился и спросил императрицу:

– Хочешь винограду на ужин, Ириска?

– Пожалуй. А ты, государь, не покушаешь ли сперва чего- нибудь поплотнее?

– Нет, нет! Больше ничего не хочу! – возразил он и указал застывшему на коленях прегустатору на дверь; тот выполз из комнаты. – Я уверен: виноград, который принес нам мой Квинт, не отравлен.

Присев на край ложа, Диоклетиан протянул августе на ладони виноградную гроздь.

– Я не знал, Квинт, что у тебя есть брат.

– У меня нет брата, государь. Я отрекся от него после того, как он осрамил меня.

– Как так?

– Был он тут у меня в гостях. Я принес Сильвану[94] откормленного шестинедельного поросенка. Все как полагается: часть богу, часть жрецу, а остальное взял домой и гостей созвал. И вдруг ублюдок этот при всех заявляет: он-де свинину есть не будет. Вот тебе раз! Ты что же, спрашиваю, в евреи подался? Не в евреи, говорит, а в христиане. Сперва мы решили, что он просто перехватил малость, но глядим – нет, просто рехнулся, бедняга! Недаром второй раз женился. И с той поры мы не едим с ним из одной миски.