Феликс Светов – Тюрьма (страница 31)
«..с глубоким прискорбием… после тяжелой болезни… Генеральный секретарь… Председатель Президиума… Имярек..»
Пауза. Будто набирают воздух в легкие… И стены дрогнули:
«Урра!!!» — ухает в колодце.— «Урра!!!» — где-то рядом…
— Урра! — ревет камера.
Боря сидит на шконке: красный, потный, рот еще открыт.
— Тюрьма — проголосовала, — говорит он.—Ну и славно.
У нас он кричал громче всех.
Мы гуляем во дворике, на крыше. Всех выгнали из камеры, даже Зиновия Львовича подняли первый раз за все время. Вертухаи ходят над нами, обычно один, редко двое, сейчас — пятеро и офицер.
— Переполох в их тараканьем царстве, — усмехается Боря.
— А чего они боятся — убежим?
— Я бы убежал,— говорит Андрюха,— а как?
— На трубу, говорит Серега,— воон лесенка, видишь?
— А дальше куда?
— Хоть покричать.
— Хорошо покричали,— говорит Пахом,— от души.
— Теперь до следующего раза.
— Если опять старика поставят, недолго.
— Там молодых нет, молодые все здесь.
— Есть один,— говорю,— твой ровесник, Пахом, чуть старше.
— Знаю я их, — говорит Пахом,— и чего от них ждать известно, как бы кто по старому не заплакал. Хотя хочется верить…
— Пес с ними, — говорит Боря,— старый ли молодой, одним меньше, а нам все равно мотать срок.
— А все-таки хорошо,— улыбается Гриша,— когда вся тюрьма…
— А ты покричи,— говорит Боря,— может еще кто отзовется?
Гриша не думает, лезет на кучу льда, берется за сетку… Стаскиваю вниз.
— В карцер захотел?
— Пожалел,— Боря прищурился на меня,— а выпустят, вспомнишь? А ведь точно — выпустят!
И я чувствую, что-то во мне дрогнуло, я же знаю, понимаю — никогда не вернусь, не выйду, нет амнистий, быть не может, а если будет, не для меня… Но — по логике, по здравому смыслу, по…
Черная дверь дворика исписана сплошь — ручками, карандашом, чемто острым: «Два месяца в 249 Тенгиз», «Прокушев тварь кумовская!» «Федю кинули на общак», «Вася! Ты мне друг до смерти»…
— Говоришь, лесенка на трубе? Верно… Боря сидит у стены, на корточках, курит.— Летом один пролез через сетку, по крыше — и на трубу. Днем было, гуляли, видели. Вертухаев набежало — море. А он кричит: «Если кто полезет — спрыгну!» Притащили сеть, а боятся — сиганет мимо, на улицу, скандал. Сам Петерс вылез на крышу, уговаривал через мегафон, что ничего ему не будет…
— Слез? — спрашивает Серега.
— Куда денешься. Здравый смысл — так, что ль, Пахом?
Пахом не отвечает.
Читаю на черной двери: «Если выйдешь, скажи матери, что я…» — дальше замазано. «Коля! Коля! Коля! Держись я в отказе!..»
Вертухай проходит над двориком, глядит на нас.
— И через пятьдесят лет, посмотришь, тут то же самое будет,— говорит Боря.
— Кто будет смотреть — наши дети, и они тут окажутся? — спрашивает Андрюха.
— Внуки. Ничего никогда не изменится.
— Зачем тогда кричали — чему радовались?
— Все равно приятно. Один сдох.
— А ты, Вадим, тоже ни на что не надеешься? — это Пахом.— Считаешь, исключено?
Я ловлю в себе смутную мысль, она зрела, рождаясь из чувства, Боря разбудил ее нелепой, пустой уверенностью — не надеждой, уверенностью!.. Вот она…
— Был царь на Руси, — говорю я,— Борис Годунов, а у него сын Федор. Царь был настоящий, законный, хотя коварством и хитростью захватил власть, а потому боялся за сына. Позвал его перед смертью…
Еще один вертухай медленно проходит над нами, прислушивается.
— Ты с малых лет сидел со мною в Думе,— говорит сыну Борис Годунов.
— Ты знаешь ход державного правленья; Не изменяй теченья дел.
Привычка — Душа держав. Я ныне должен был
Восстановить опалы, казни — можешь их отменить; тебя благословят,
Как твоего благословляли дядю, Когда престол он Грозного приял…
— Как, как?..— говорит Пахом: —«Я должен был восстановить опалы, казни… Можешь их теперь отменить»?
— Со временем и понемного снова затягивай державные бразды. Теперь ослабь, из рук не выпуская…» — договариваю я.
— Вот он государственный здравый смысл,— говорит Пахом, — может, кто сообразит, прочтет ему про Годунова?
— А чем там кончилось? — спрашивает Боря.
— Плохо кончилось — говорю я. — Царь помер, сына убили, а народ промолчал.
12
Я понимаю, что потерял необычайно важное, дорогое, не наработанное, незаслуженное, а мне подаренное. Потому и потерял, думаю я, что оно не свое, мне подарили, как поощрение, в надежде, что пойму его ценность и ни на что не променяю, ни за что не отдам, а я растратил, расточил… Нет! Мне дали в рост, думаю я, вот в чем духовный, евангельский смысл того, что со мной произошло: мне дали талант, который следовало приумножить, а я закопал его в землю, потому Хозяин, придя, отобрал и отдал кому-то другому. Может быть Сереге Шамову?.. Не мое дело — кому. Мое дело вернуть, вымолить, отдать все, что осталось, лишь бы вернуть, получить снова… И я пытаюсь восстановить в себе это ни на что не похожее ощущение… Мне не за что зацепиться, в моей жизни аму нет соответствия, я не могу постичь что оно означало. Но оно было, было! Осталось во мне, как мгновение безмерного счастья, пролившегося на меня на сборке, в надсадном дыхании, хрипе, бежавших рядом несчастных людей, и там, в нескончаемых гулких коридорах с черными глухими дверями — я был, на самом деле, счастлив, той полнотой любви и радости, которая льется уже через край… Как это вернуть?
Мне скучно. Мне просто надоело. Все в камере раздражены и я раздражен. Андрей — гонит, Пахом — гонит, Гриша ухнул в яму и пускает пузыри, с Зиновия Львовича сползло спокойное над всеми превосходство, он открыто презирает нас всех, едва сдерживается; Боря тяжко, глубоко зол на весь белый свет, запутался, с каждым днем путается глубже, безысходней — где он настоящий? Один Серега — другой. Другой? Не знаю, я уже никому не верю, вижу хитрость, где ее и быть не может. Я одновременно — гоню, раздражен, ненавижу, во мне все, что так ясно вижу в других! Мне просто скучно! Сколько я слышал о тюрьме, сколько прочитал о тюрьме, всю жизнь, как себя помню, вокруг говорили о тюрыме — отцы, деды, братья, друзья: кого-то взяли, кого-то убили, кто-то не вернулся, сидит до сих пор, кто-то потек, ждет ареста… Допросы, пытки, блатные, голод, изуверство… Да ничего того нет! Заперли в сортире, дают вместо хлеба — глину, вместо чая — мутную теплую воду, вместо книг — макулатуру, вместо друзей — больные, изъязвленные, истерзанные, уставшие от самих себя несчастные люди. И все. Вот что такое тюрьма! Но и в сортире можно жить, привыкаешь, есть свои удобства; и глина — хлеб, с голоду не подохнешь, и чай без чая полезен для здоровья. А люди?.. Те же самые люди, меньше читали, зато больше прожили. Одно и то же — скучно!
Я смутно понимаю: меня закружило в черной бессмыслице, пустоте, из нее нет выхода— о том же самом месяц назад… Чуть иначе, виток был больше, сейчас сужается, любой попыткой вырваться я ускоряю вращение —и уже вихрь! Тут и причина: не может быть, чтоб у всех так, а у меня эдак… Но я доволен собой — справился! Самое трудное — первые дни, месяц — справился! Остальное —быт, терпение, поскучаю, что поделать… А может, на этом все и срываются? — думаю я. Неужто такой пустяк ломает человека? У каждого своя крыса, вспоминаю я, а где моя крыса?
«Как так получается,— сказал Боря,— вы оба с Серегой нормальные мужики, вроде меня —чем я вас хуже? Почему вы верите в Бога, а я нет?» — «Почему?..» — сказал я. «Я не успел родиться, а про Бога услыхал,— сказал Серега—у меня отец был священник. Наш. А ты, Боря, небось, в мавзолей ходил?» — «Ходил, — сказал Боря,— а чем он тебе не угодил?» — «Да по мне, хотя бы Троцкого туда положили», — сказал Серега. «Так вы антисоветчики, что ли?» — сказал Боря. «Мы с тобой о вере говорим‚,—сказал я,— а Троцкий по другому ведомству. Как получилось, что я поверил в Бога?.. Трудно… Не могу объяснить. А понять за тебя и того трудней… Священников у меня в роду не было и в мавзолей я тоже ходил. Просто я понял, что жить, как раньше, не могу, без Бога — не смогу. Понял, что жизнь тут не кончится, со смертью — не кончится. И это навечно, потом не исправишь», — «Ты, стало быть, будешь пряники жевать, а я на сковородке?..» — сказал Боря. «Едва ли,— ответил я.— мы с тобой говорили, да и нет там пряников».— «Если нет пряников, нет и сковородки»,— сказал Боря. «И сковородки нет».—«Так что ж ты меня стращаешь? Однова живем, перетопчемся!» —«Я тебя не стращаю,— сказал я_ты сам боишься, как и я боюсь, а значит, наша душа знает, что с ней будет. Чует, плохо дело. Душа умная тварь, сказал кто-то».—«А что там плохого, если нет сковородки?» — «Эх, Боря, Боря,— сказал я,— который раз ты со мной все о том же самом! Разве случайно? Хорошо тебе сейчас?» — «Нормально».— «Кабы нормально, ты бы о сковородке не вспомнил. Крутит тебя. Сколько будет продолжаться — погорит и потухнет, через месяц, пусть через год— и не вспомнишь. Так иль не так?» —«Ну и что, всю жизнь я, что ль, должен…» — «Верно. А там вечно — понимаешь? Не десять лет срока, не пятнадцать и пять по рогам — навечно, всегда, и уже никакой амнистии, и на белой лошади никто не приедет». — «Ты тоже в это веришь?» — спросил он Серегу. «А как же,— сказал Серега— потому мы и блюдем чистоту».— «Это как — «блюдем»?» — спросил я. «Ваших книг не читаем, на ваши иконы не молимся, щепотью не крестимся, не обливанцы».— «Гляжу я на тебя, Серега,— сказал я,— слушаю, такая у меня, другой раз, тоска. И молитвы ты знаешь, и в церкви служил, а неужто душа у тебя не кричит и не корчится?» —«А чего ей корчится, мы чисты перед Богом, не как другие». —«Да разве хоть кто перед Богом чист? — сказал я.— Ты, Боря, спрашиваешь о вере, почему мне открылась. Я и сам не знаю почему, но понял твердо, особенно в тюрьме: вера не в том, чтоб крест нацепить на шею, хотя с крестом веселей…» — «Покажи крест»,— сказал Серега. Я показал. «Хороший, — сказал Серега — Андрюха выточил?.. Канатик надо длинней, чтоб до пупа доставал, а у тебя, как брелок, не гоже».— «Вот видишь, — сказал я‚— будто Христос в этом — длинный канатик или короткий». — «А в чем?» — спросил Боря. «Есть в Библии одна история,— сказал я,— про Авраама… Ему было уже сто лет, его жене Сарре девяносто, а детей у них не было. Господь однажды явился им и сказал, что у них будет сын, а потомство, как песок морской. Сарра не поверила, засмеялась про себя, ей было девяносто лет и, как сказано там, обыкновенное у женщин у нее кончилось. А Авраам поверил: он знал, что обещания Божии непреложны, он верил Богу — во всем! — и это вменилось ему в праведность. И Сарра родила сына, Исаака» — «В девяносто лет?» — спросил Боря. «В девяносто. Понимаешь, как они его любили и тряслись над ребенком. Господь снова явился Аврааму и сказал: возьми сына своего единственного, Исаака и принеси его Мне в жертву. Авраам рта не раскрыл, ничего не ответил: взял дрова, огонь и нож, посадил Исаака на осла и они три дня добирались до горы, где совершалось жертвоприношение. А когда доехали, оставили внизу осла и пошли наверх. А где агнец? — спросил мальчик отца. Бог даст агнца, сказал Авраам, сложил дрова, связал сына, положил поверх и занес нож… И тут он услышал…»