Феликс Светов – Тюрьма (страница 28)
Мы гуляем в промерзшем дворике, нас трое: Пахом, я и Гриша. Зиновий Львович и Боря остались в камере, Андрюха на вызове, Петьки и Васи уже нет. Петька не вернулся: «Может, кого из вас на Пресне дождусь? Не забывайте Звонаря!..» — и сгинул. Вася пришел после первого дня трибунала, прокурор запросил три года — три года без месяца на Тихоокеанском флоте, а теперь еще три сухопутной зоны. «Смотри, Вася, больше не заскучай»,— сказал я ему. «Теперь все,— говорит, — отстрелялся: и служба, и тюрьма, что осталось? Жениться осталось!..» «Я рад, что тебя увидел, Серый… сказал он.— А ты поаккуратней, много говоришь, не верю я ему, болтал — на Кубе они пряжками дрались, откуда у них пряжки, нет их на торговом флоте…» Еще штрих к портрету, думаю.
И вот мы втроем во дворике, холодно, топчемся на пятачке, хозобслуга скалывала лед, развалили, забили дворик, не походишь. Гриша забрался на кучу, ухватился руками за ржавую сетку, глядит в небо — что он там видит в прозрачной бездне — духов злобы поднебесных?..
— У меня к тебе щекотливый вопрос, Вадим,— говорит Пахом…
Телогрейка, кирзовые сапоги, уши опущены, подвязаны, очочки запотели. Я таких не видел, и на воле не знал, не пришлось. А жаль, мне было бы на пользу. Думал, таких нет. Нормальный мужик, как теперь говорят, немолодой, под пятьдесят, хозяйственный руководитель; спокойный, видать, деловой, энергичный, сдержанный, несомненно знающий, с образованием — агроном; из глубинки, а работал в Москве, не великая должность, но всетаки — генеральный директор объединения, плодоовощные «точки» в нескольких московских районах. Среднее звено, как говорится. И не карьеру делал, как я понял, работал себе и работал: агроном, директор совхоза, чиновник в управлении, в министерстве, потом генеральный директор. Он много говорил со мной, свободно, но я понимал, знает, о чем можно говорить в камере. Картина из его рассказов складывалась ужасающая: невообразимый, разболтанный, разваливающийся хаос, в котором никто уже ничего не мог понять и невозможно хоть что-то сделать. Хотя будешь честным, как князь Мышкин и самоотверженным, как Дон Кихот — да что там Мышкин с Дон Кихотом сделают в нашем хозяйстве, вконец его развалят. Пахом не наживался, в камере человека сразу видно: как держится, одет, какие передачи, что рассказывает о доме, по случайным словам — вырвалось бы, проговорился, как бы ни был хитер и сдержан, все выкупаются… И жил где-то за чертой Москвы, хотя и генеральный, в тесной квартирке с женой и дочерью на выданье, и заботы-тревоги самые мизерные… Они говорят «взятка», рассказывал он, приходит, скажем, состав со свежими помидорами, сегодня не разгрузишь, завтра другой сорт, а они не хотят разгружать, стрелять их, что ли? Ставлю коньяк или мне ставят. Взятка? А два раза коньяк — вторая часть статьи, до расстрела, а работать надо, с меня шкуру снимут. Да разве я мог бы поверить — за это в тюрьму! Никто не верил, пока не стали брать десятками, а по Москве теперь тысячи, вся хозяйственная Москва сидит, тысячи коммунистов, как в тридцать седьмом году… А ты знаешь про тридцать седьмой год, спросил я. А как же, говорит, я с этим родился, у меня год рождения тридцать седьмой и в том же году отца убили. Трактористом был, мы воронежские. Идет из роддома, из райцентра, пьяный, кренделя выписывает по дороге — сын родился! Навстречу милиция, из нашей деревни: ты что, говорят, такой-сякой, позоришь звание ударника труда, что, мол, Сталин сказал? А пошли вы, говорит, со своим Сталиным, надоели… Утром взяли и с концами. «Трантист», как у нас говорил один дед, его тоже в троцкизме обвиняли: какой, говорит, я трантист, это у нас Колька, он в метеесе работает, а я, мол, конюх, а его в зубы…
Есть люди, рассказывал Пахом, конечно, есть, я хорошо знаю, нормальные мужики, работяги — поезда ходят, хлеб сеют, сталь и ту плавят, я на Урале работал, знаю. То и удивительно, что расписание существует, что сеют и плавят. Другое дело, как это все в натуре, но.. Есть, есть нормальные мужики, они вместо того, чтоб бежать куда глаза глядят, сидят на своем месте, вкалывают, мозгами крутят, как бы и дело сделать и закон обойти, он им ничего делать не дает — а их сюда. Да разве нас надо брать, говорил Пахом, явно забывая где находится, но бывает, что и сдержанный человек не может остановиться, взяли меня — что у них изменилось? Я знаю, кого надо брать, но там закон не писан, до тех не доберешься. Ко мне один такой приезжал, хозяин Москвы, не второй, так пятый человек в государстве, всякое может случиться, он и первым будет… А меня мужики из управления предупредили за полчаса, едет, мол, навел марафет, въезжает, прошел по цехам, пожал руку, уехал. А к соседу нагрянул, тот ничего не знал, как снег на голову, а во дворе картошка, привезли, не успели убрать — он «чумовозом» по картошке, развернулся и в ворота. Что думаешь, не успел доехать до своей конторы, соседа сняли и из партии… А я теперь думаю, дурак я дурак, знать бы, я бы весь двор картошкой засыпал, пусть давит, сидел бы сейчас дома, в совхозе конюхом — не на нарах, не на зоне, расстрелять меня не расстреляют, вроде, не за что, а десять, как бы не двенадцать, мои. Ты что думаешь, те, кто на самом деле берут, да не коньяк, кто дворцы строит и на сафари ездит, кто развалил супердержаву — а ведь хлеб вывозили, ты подумай, весь мир кормила нищая Россия! Они и ездят в «чумовозах», вот кого брать, да руки коротки, кто их возьмет. Ладно, и говорить неохота, заканчивал Пахом свои социально-экономические рассказы.
И в камере он жил, как человек, приглядывался, покряхтывал, изучал УПК, играл в «мандавошку», а чаще в шахматы, научился «вертеть» ручки — любимое дело зэков в тюрьме: распускают нейлоновые тряпки, носки, рубашки, обвязывают цветными нитками стержень от шариковой ручки, завернутый в бумагу — любой узор: «Дорогой Наташе от Кости в день 8 марта не забывай помни…» Фирма.
Протирает очочки, глядит на меня холодноватыми глазами:
— У меня щекотливый вопрос.
— Давай,— говорю,— меня давно не щекотали.
— Ты веришь Бедареву?
Я вздрогнул, оглянулся на Гришу, он прилип к железной сетке.
— А почему ты меня спрашиваешь? — говорю.
— Ты с ним два месяца, спишь рядом, не разлейвода.
— Все так, почему ж тогда меня?
— Тебе я верю, — говорит,— что-то про людей знаю.
— Если знаешь — зачем спрашивать?
— Экий ты уж‚,— говорит Пахом и улыбается, хорошая у него улыбка, морщинки у глаз — с тобой надо проще. Как считаешь, можно через него передать письмо?
Вот оно что, думаю.
— Кому письмо,— спрашиваю, — коли ты мне веришь?
— Жене,— говорит,— мне край нужно.
— Это он тебе предложил? — спрашиваю.
— Нет, я сам попросил, вижу, бывалый, шустрый, все про всех, все ходы-выходы. Можно, говорит, есть канал.
— Если жене, чтоб успокоить, нормально, мол, жив-здоров…
— Нет, — говорит,— я не мальчик, успокаивать, ее письмом не успокоишь. Мне необходимо, понимаешь?
— Я тебе вот что скажу, Пахом… гляжу ему в очочки.— Мне Боря предлагал то же самое. Не я его просил, он предложил, мы кенты. Успокоить я бы хотел, но… Отказался.
— Почему?
— Я тоже не мальчик. Нет той самой необходимости.
— Понятно, говорит, — а у меня… Ты тут два месяца и тебя ни разу не вызывали?
— Третий месяц. Ни разу.
— Странно. Что ж для них УПК не существует?
— Я про них не думаю,— говорю,— не вызывают и слава Богу.
— А за меня сразу взялись, с первой недели. Следователь давит. Меня, как они говорят, шофер сдал, личный шофер, казенная машина. Парень влип, я его особо не стеснял, он делишки свои обделывал на машине, конечно, я виноват. А когда его взяли в оборот, покатил на меня. Личный шофер все знает, сидишь рядом, куда, с кем, а он такое наговорил, правда с враньем так перепутана — я бы сам не разобрался. Знает он, что я от жены скрывал, а больше ничего, а они такой суп сварили — что ты! И это бы не страшно, отмоюсь, но они от меня требуют показаний на других, на нашего зампреда, в Бутырке сидит, на председателя исполкома — пока на свободе…
— Зачем? — спрашиваю.
— Не знаю,— Пахом вздыхает,— я не могу понять смысла, это, как снежный ком, избиение кадров. Нормальные мужики — и зампред и председатель. Тут ОБХСС, мафия, им дела нужны. Или свою шкуру спасают, чтоб до них не добрались, у них много могли б обнаружить. Он откровенен со мной, следователь: давайте, говорит, показания, Пахом Михайлович, я все, что ваш шофер наболтал, при вас уничтожу, а нет… Вот о чем надо написать, людей предупредить. И чтоб жена адвоката нашла через председателя, она у меня простая баба, ничего не сообразит. И денег у нее нет, не нахапал, как твой Боря считает. У меня заначка от нее, три сотни припрятал. Я ремонт затевал, сложил кафель в уборной —и между плитками. Они на обыске все расшвыряли, пустые бутылки, дочка собирала — заграничные, и те позабирали, взятки я, мол, брал бутылками. А кафель не тронули…
Да, думаю, большой ты хапуга со своими тремя сотнями.
— Не знаю, Пахом, что посоветовать. Если б ты написал так, чтоб никто, кроме жены, ничего не понял…
— Если я так напишу, — говорит Пахом,— она точно ничего не поймет, следователь сообразит, он на это науськан, а она — нет. Считаешь, может попасть к нему?