Феликс Светов – Тюрьма (страница 16)
Но главное на больничке — пища. Вроде, и голода нет в тюрьме, какой голод, если хлеб остается, не управишься с глиной, да и зачем — передача из дома каждый месяц, а повезет, хата маленькая, у всех передачи, ларек… Нет голода. А попадешь на больничку, сразу поймешь, что потихоньку доходишь, доплываешь. Поставят в первый день на весы — мать моя, мамочка, куда ж твой вес делся? То-то штаны сваливались, через день пуговицы перешивал, свитер болтается, как с чужого дяди. А на больничке, каждое утро к пайке — белый хлеб по четверть батона, пол-кружки молока, а девки из хозобслуги наливают полную, масла кусочек, граммов двадцать пять, кружка компота, не сладкий, а сахар свой, добавляй по вкусу, каша — и забыл в камере, что бывает такая! — манная, рис, лапша, и накладывают с верхом. Но главное, мясо. Каждый день перед обедом гремит кормушка и является миска с мясом, по числу зэков, куски в полломтя хлеба — день свинина, день говядина. Редко, кто дождется обеда — мясо на хлеб, посолил погуще, а если луковица есть! Кто посолидней, не замечают миски с мясом —а дух идет по всей камере! — ждут обеда, и в горячие щи: шлеп мясо. И каши не надо, сыт. Простое дело, кусок мяса, едва ли в нем граммов сто, пятьдесят, не больше, а через месяц, если продержишься на больничке, встанешь на весы — три килограмма набрал, и ходишь веселей, и ноги-руки на месте.
Одна тягость на больничке, потому многие не хотят, хотя надо бы — курить нельзя. Как ведут из отстойника, обязательно разденут догола, переворошат все захоронки — а все равно проносят, у каждого свои секреты… «Принес курить?» — первый вопрос в больничной камере. И сразу к окну, подымить.
Много возможностей добыть курево на больничке: из соседней камеры ночью подгонят «коня», поделятся; прогулочный вертухай распахнет дверь, холод, неохота ему гулять: «Ну что, мужики, гулять или курить?» — «А сколько дашь?» — «Три сигареты на всех».— «Давай, больным людям кислород вредный…» Или заведут в прогулочный дворик после малолеток, у них хорошо с куревом, папа-мама подгоняют, весь дворик заплеван окурками — собирай да суши на батарее, кури, радуйся. А бывает — у кого-то амуры с сестричкой, тогда вся хата с куревом, ждут-не дождутся, когда у него процедуры.
И главный страх — выкинут с больнички, отправят обратно, неделю-другую разнежишься, нахлебаешься молока с мясом, снял напряжение, спишь, читаешь книжки и такой чернотой вспоминается камера, хоть и спец, а если общак… От того и мясо, другой раз не прожуешь, еще день, еще два — все равно отправят, сколько можно косить, да хотя бы ты был больным — кого это колышет: «Тюрьма не санаторий…» Что гово рить, больничка — это больничка, еще бы телевизор, говорят зэки, весь бы срок с места не двинулся!
408 — лучшая камера на больничке: одноэтажные шконки, не камера, а — палата. Это потом разглядишь решетки на окнах, намордники, кормушку, сортир… Потом, не сразу, а сначала, как втолкнут — где это я? Светло, просторно, а глаз уже привык к двухэтажной тесноте; большая камера, два окна, а всего шесть шконок, седьмая — кровать с шищечками… И народ солидный, тяжелые статьи, да она и задумана, эта камера для тяжелых — не статей, больных! Но едва ли главврач решает в больнице кого куда, предложить — предложит, выскажет медицинские соображения, может и положить, скажем, ночью, в экстренных случаях, когда нет поблизости начальства, до утра, а там все в руках у кума, за ним последнее слово. Тяжелый он больной, косит или просто ему надо поменять место по каким-то таинственным кумовским соображениям — тут высшая математика, и не пытайся хоть что-то понять в тюремных перемещениях…
Бывает, конечно, забиты камеры на больничке, а с одного, другого корпуса, со сборки, с осужденки ведут и ведут, размякли фельдшера-лепилы, позабыли где служат, или деваться некуда, болен человек, как бы не крякнул, а с лепилы спросят, не очень строго, но — зачем? Вот и определяют в 408 кого ни попадя, всех подряд, кладут на пол, под кровать с шишечками. Не надолго, день-два и всех раскидают — и опять простор, чистота, отдохновение…
Пятеро лежат на шконках, шестой курит у окна.
— Ты бы, Гена, воздержался, — говорит старик, седая щетина, дышит с трудом, — сели на голодный паек, опухнем без курева.
— Я свои курю,— говорит Гена, здоровый лоб, под коротким серым халатом голые голенастые ноги.— А ты, Михалыч, и с куревом опух, тебе самая пора воздерживаться.
— Вон какой, — говорит старик‚— то все было общим, когда было, а теперь, когда нету, у тебя свои оказались?
— Теперь за меня держитесь,— говорит Гена, — всех обеспечу.
— Что-то тебя не слышно было, тихий-тихий, а теперь, выходит, осмелел? — не отстает старик.
— Теперь по-моему будет, — говорит Гена.— Покури, осталось…
Старик жадно затягивается.
— Загадка,— говорит третий, он читал толстую растрепанную книжку, снимает очки, обращается ко всем,— на чем погорел наш морячок? Какие у общества имеются мнения?
— Не моряк он, никакой нет загадки, парашник, много болтал, складно, заслушаешься. Не надо ушами хлопать, не будет загадок, — старик докурил до пальцев, натягивает халат без пуговиц. — И мяса не везут…
— Сегодня будет тебе мясо,— говорит от окна Гена,— как повели на уколы, слышал, один крякнул на сборке.
— Пока еще разделают,— встревает еще один, лежит поверх одеяла в тренировочных брюках «адидас», глядит в потолок.— Сегодня едва ли попал в котлы, не успел.
— Кто попал?..— маленький, лопоухий, встряхивает седым хохолком.— Куда?
— Погоди, Ося, и до тебя дойдет черед, — говорит адидас,— толкнем, не опоздаешь.
— Стоп, балаболы,— говорит читатель растрепанной книжки, он опускает ноги со шконки, они у него, как бревна, красные, как у рака, в длинных синих носках, — ни одной темы не способны дотянуть. Неужто не разгадаем ихнюю хитрость — ну-ка, пораскинем мозгами? Ему лечения оставалось две недели — курс уколов. Вы, как, Дмитрий Иваныч, насчет этого?
Дмитрий Иванович тоже у окна, он белый, ссохшийся, рядом с ним шконка завалена папками, бумагами, он полулежит, оперся локтем о подушку, пишет в амбарной книге, очки на веревочке.
— Интрига, — говорит он,— не иначе у Ольги Васильевны любовное огорчение. Вот вам начало, Андрей Николаич, размышляйте.
— Это уже кое-что, — говорит читатель, Андрей Николаевич,— будем придерживаться гипотезы Дмитрия Иваныча. Красиво, ничего не скажешь, но неужто и на Ольгу. Васильевну нашлась управа?
— Кто главней всех в тюрьме? — спрашивает адидас.
— Известно кто,— говорит Гена, — Петерс.
— Голубые глазки, — говорит адидас,— начальник тюрьмы, как Господь Бог — кто его видел? Он такой ерундой не занимается. Майор, главный кум, вот где искать, если охота докопаться.
— Гроссмейстерский ход,— говорит Андрей Николаевич.— Что скажете, Дмитрий Иваныч? Вы у нас старожил, абориген здешних лесов — на чем держится власть Ольги Васильевны?
— На том, что кум ее тянет,— говорит Гена,— и на малолетке знают.
— Верно, голубые глазки, — говорит адидас.— Что должен сделать майор, чтоб пресечь и восстановить свое мужское достоинство? Убрать обнаглевшего зэка. Что проще, он осужден — на этап его и пошел.
— Так его не на этап, — говорит Гена,— я слышал, рыжий старшина сказал, как уводил — на корпус.
— Вот она интрига! — подхватывает Андрей Николаевич.— Конечно, нам не узнать, какой ход выбрал майор, но с Ольгой Васильевной должны разобраться, не зря каждый из нас ей на процедурах задницу подставляет… Он его не мог отправить на этап, Ольга Васильевна назначила лечение, удар по ней, майор бы не решился, себе дороже, ему с ней… А вот обратно в камеру — на общак, на спец…
— Только на осужденку,— говорит Дмитрий Иванович, — как его отправить на корпус — он осужден? Вот где разгадка, Андрей Николаевич, причем не Ольги Васильевны, а майора…
Лязгает кормушка.
— Дорофеев, к врачу!
— Чего?.. Я уже был, у меня больше нет уколов…
Дверь распахивается. Гена побледнел, везет ногами по камере…
— Вот и неожиданность,— говорит Андрей Николаевич.— Так просто сегодня не кончится, еще что-то будет.
— А может его на выписку, — говорит старик у окна, Михалыч.— Я не пойму, чего они его держат — здоров, как бык.
— Его не выпишут,— говорит Андрей Николаевич, — скорей нас с тобой, хотя мы дальше сортира не дойдем. Этот тут крепко.
— Ольге Васильевне замена,— говорит адидас,— парень в соку.
— Неет,— тянет Андрей Николаевич, — ты, Шурик, плохо волокешь в женщине. Ольге Васильевне орел нужен. Уж если она решилась против майора… Нет, наш морячок был в самую точку.
— Непростой малый,— говорит Дмитрий Ивано вич,— я тут шесть лет, много кого повидал, морячок, пожалуй, из самых крупных.
— Интересно, — говорит Андрей Николаевич, — что, все-таки, в нем? Видный парень, умница, хитрый, битый — все так, но еще что-то, что нам, мужикам, не видать, а женщина сразу сечет…
— Когда без штанов, сразу видно,— говорит старик.
— Примитивно, Михалыч, — говорит Андрей Николаевич,— не для такой дамы, как Ольга Васильевна, этим наших барышень удивишь из хозобслуги. Нет, Ольге Васильевне полет нужен.
— Они тут полетали,— говорит адидас,— я однажды видел, как он ночью вернулся — ночная процедура. Еле тащил ножки.
— Вас всех на пошлость тянет,— говорит Андрей Николаевич, — вы бы лучше вспомнили, как он рассказывал?.. Кто из нас его не слушал? С каждым по-своему. А как Генке отрезал — тот две недели рта не раскрыл! Тут другое, это птица большого полета.