18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Феликс Светов – Опыт биографии. Невиновные (страница 65)

18

В «Литературной газете» и в «Вопросах литературы», воспользовавшись дискуссионностью, я сумел написать и о злоключениях щедринского ретивого начальника, пытавшегося управлять, руководствуясь старинным правилом: «Стараться как можно больше вреда делать, а уж из него само собой впоследствии польза произойдет», и защитить Солженицына от обвинения в якобы абстрактной постановке вопроса все о той же пользе дела в рассказе с тем же названием — о безнравственности всякого утверждения возможности достичь пользы путем вреда: «Хотя бы самой большой пользы, хотя бы путем самого маленького вреда». И о том, что, как правило, рассуждая о лжи и правде, о соотношении между ними, у нас не отдают себе отчета в том, что это имеет непосредственное отношение к нашей собственной жизни; привыкши, что слова сами по себе ничего не значат, забывают — ложь, даже самая маленькая и невинная, в результате которой сегодня не произойдет никакого крушения поезда, непременно приведет к крушению элементарных представлений о том, как человеку следует жить, повлечет за собой в конечном счете крушение судьбы человека. И недоверие к правде, убежденность, что если она и нужна, то лишь в определенных, твердо установленных пределах, легкомысленное и безответственное отношение ко лжи так глубоко вошли в наше сознание, что оно всякий раз оказывается несостоятельным, сталкиваясь с необходимостью бороться с различными проявлениями неправды или пытаясь серьезно размышлять о необходимости правды и безусловном вреде лжи. Что такого рода разговор вызывает у нашей интеллигенции только раздражение: «Сегодня, мол, ваша правда способна принести какую-нибудь пользу, то бишь — выгоду? Нет? О чем тогда разговор! А нравственными потерями нас не запугать, цена им — грош, интеллигентские разговорчики!..» Что невозможно убедить человека интеллигентного, казалось бы, все понимающего и совестливого, будто ложь, даже самая маленькая, не может не обернуться скверно и для того, кто врет, и для того, кому врут, что она противоречит естественному состоянию человека, — нипочем не поверит! Даже если согласится с вами на словах — не поверит и при первой представившейся возможности снова соврет, просто так, по привычке, по въевшейся убежденности, что иначе нельзя. Даже о том, что, как известно, пока гром не грянет, мужик не перекрестится, а потому пора бы уже нашей интеллигенции перекреститься — вот-вот грянет гром. Маленькое, незаметное, совсем невинное, никому не причиняющее неприятностей вранье складывается, скапливается, вырастает в ложь, калечащую жизнь человека. И далее с отчаянным ригоризмом — о всеобщей теории вранья «пур ле жанс», о правде, на которую с корыстным лицемерием или бессознательным легкомыслием, утверждая «целесообразность» этого, надевают узду, точно устанавливая ее допустимые пределы; что такая «правда» лишает человека всякой возможности понимать, отучает от потребности думать, наконец, просто повергает его в отчаяние от сознания невозможности разобраться в жизни и в ней как-то участвовать. О безответственности самих манипуляций с правдой, о тупой убежденности в праве самостоятельно укорачивать или удлинять уздечку, устанавливающую ее допустимые пределы. И взывая к разуму и трезвости, быть может, и не слишком последовательно: те, кто бесконечно толкует о целесообразности и пользе делу, с которых якобы и должен начинаться любой разговор, кто ни в грош не ставит нравственные ценности, — проявляют прежде всего поразительное легкомыслие и бесхозяйственность, не отдают себе отчета в том, какие неизмеримые потери, вполне материальные, не поддающиеся учету в рублях и копейках, несет пренебрежение моральной стороной вопроса. И, наконец, о том, что попытка врать в литературе, независимо от того, бессознательна она или вполне искренна, неминуемо приводит к художественной несостоятельности — искусство не прощает неправды.

Я прошу извинения за столь подробное самоцитирование, но любопытно, что мне все это удалось напечатать, иллюстрируя справедливость ставшей навязчивой мысли материалом текущей литературы, дающей огромные возможности для рассуждения о несостоятельности личной и общественной нравственности советского человека. Смешно, конечно, что большая статья на эту тему, написанная для «Нового мира», была им отвергнута, и я напечатал ее полностью, разрезав на куски, в разных журналах и газетах.

Впрочем, интересен здесь никак не факт моего упорства в публикации мною же сочиненного, а то, что конфликт с «Новым миром», людьми мне близкими все больше обострялся, пока не прояснился окончательно. Все было очень просто: мне казалось, я пишу о себе и обо всех нас, разговор о правде, лжи или, скажем, о безнравственности убийства — это разговор, правоту которого нам предстоит доказать собственной судьбой, а неожиданно столкнулся с тем, что это воспринимается очередным рассуждением, всего лишь литературой; выяснение истины — только игральная карта в какой-то своей, высшей или низменной, но игре — что это не жизнь.

Я помню, какое недоумение вызвала у моих давних приятелей в журнале моя последняя статья в жанре критики: о положительном герое — «Жил на свете рыцарь бедный…» (так и не напечатанная), о князе Мышкине и о проблемах вокруг. Цитация размышлений Константина Левина: «Если добро имеет причину, оно уже не добро; если оно имеет последствия — награду, оно тоже не добро. Стало быть, добро вне цепи причин и следствий»; утверждение безнравственности «гуманной» рационалистичности, для которой добро прежде всего определенная хозяйственная выгода: «Но ведь добро не товар, которым можно манипулировать в зависимости от рыночной конъюнктуры!»; о том, что, скажем, князь Лев Николаевич Мышкин просто не может в игре участвовать — он другой человек и т. д. и т. п. Я почувствовал, что был попросту бестактен, принеся эту статью в наш самый прогрессивный журнал, высказав идеальные соображения о невозможности какого бы то ни было участия в какой бы то ни было игре. Мне об этом сказали достаточно прямо, вспомнив еще раз о несчастном Некрасове и его обедах для цензоров. Я понял действительную нелепость попытки напечатать такую статью в этом журнале.

В 1968 году, спустя месяц после вступления наших танков в Прагу, В. Лакшин напечатал долгую, как всегда у него, статью о революционной трилогии в театре «Современник» — «Посев и жатва» («Декабристы», «Народовольцы», «Большевики»).

«Старый закон Ньютона гласит: действие равно противодействию… Это верно и для нравственной жизни, отношений людей, обстоятельств социальной борьбы. Пока бездействуешь и мечтаешь, обдумываешь свой идеал — ничто не может помешать тебе. Смело реформируя этот несовершенный мир в чистых грезах, ты незапятнан, целен и можешь гордиться собой. Но как только от мечтаний и теорий, сладких снов души, благородный мыслитель спускается в практику, его окружают со всех сторон миллионы неучтенных им прежде условий и обстоятельств; каждый шаг дается ему с трудом, он встречает противодействие, отвечающее действию, — и вынужден считаться с этим. Тогда он уже не пробует идти напролом, выбирает тактику, идет на компромиссы, жертвует менее важным ради более важного. С недоумением и отвращением начинает он замечать, что к нему липнет грязь жизни, желанное не идет в руки само, а история выставляет за достижение идеала такую цену, о которой еще надо подумать.

Нравственный максимализм слишком часто бьет в таких случаях отбой и, чтобы сохранить свою незапятнанность и цельность, спешит вернуться к себе в чистую обитель. В какой-то миг истории это противоречие идеала и практики может показаться фатально неразрешимым. Но кто сказал, что люди обречены выбирать между аполитичной нравственностью и безнравственной политикой? Если человек высоких гражданских убеждений пришел к мысли о необходимости общественного действия, он неизбежно вступает в политическую борьбу со всеми ее требованиями. Личный нравственный ригоризм, любые попытки переменить жизнь проповедью индивидуального самосовершенствования доказали в ходе истории свое бессилие. Но политика, освободившая себя от нравственности, поставившая своим девизом Макиавеллиево правило „цель оправдывает средства“, — такая политика неизбежно губит самое себя, извращает свои цели и рано или поздно приходит к краху.

Долгий исторический опыт, включая сюда и опыт декабристского движения, внятно свидетельствует, что политика и нравственность не должны и не могут быть противопоставлены друг другу…»

Поразительное рассуждение самого заметного новомирского критика в статье значительно более программной, чем цитированная мною прежде. Я не говорю сейчас о ее логической непоследовательности, ловкой неожиданности завершающего пассажа, делающего бессмысленной всю эту тираду, — быть может, это гримасы подцензурности. Перед нами снова и снова вариация все той же преследующей автора мысли. Но почему все-таки старый физический закон должен стать мерилом верности закона нравственного? За что так презрительно похлопывается по плечу благородный мыслитель и дело его жизни рядом с тем, кто «спускается в практику» и «идет на компромисс»? О ком речь — о Толстом (если почесть его идеальным благородным мыслителем, к тому же любимом герое Лакшина) и Нечаеве (если полагать его идеальной практической фигурой, в которой до логического конца может быть прослежена идея целесообразности), — но стоит еще поспорить, чей путь предпочтительнее. А если попытаться раскрыть смысл завершающей фразы, в которой политика и нравственность так ловко примиряются (хотя только что друг другу противопоставлялись), — значит, «благородный мыслитель» «в долгом историческом опыте» уже не выбирает тактики и грязь не пристает к его рукам или он как-то иначе сторговался с практикой — какая же цена ему подошла?