18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Феликс Розинер – Избранное (страница 90)

18

Вдруг он наклонился к Адаму и, близко глядя ему в глаза, сжав его колено цепкими пальцами, продолжил:

— Вы говорите, смерть? Смерть — это старение сомы, разрушение тканей. Мы наблюдали пока что обратное. Регресс — в сторону молодости?! — Доктор нервно захохотал, но оборвал себя и, по-прежнему напряженно вглядываясь в лицо Адама, полувопросительно сказал. — Не смерть — бессмертие?

— Одно и то же, доктор, одно и то же! — быстро подхватил Адам, как будто только и ждал произнесенного доктором слова. Вероятно, в продолжение всего монолога доктора он сдерживал возбуждение и теперь заговорил увлеченно.

— Я упомянул о точке схода, помните? Она есть совершенство, есть выражение бесконечности мира и в то же время — смерть мира, исчезновение. Я поясню. Представьте себе картину, построенную по идеальным законам классической перспективы. Это, как вам известно, означает, что жизнь картины подчинена направлениям лучей, протянувшихся к одной-единственной точке схода. Представьте себе эту точку и лучи, идущие к ней. Теперь представьте, как изображение начинает уходить в глубь картины строго в соответствии со схождением лучей к одной точке. Изображение уменьшается, так что сперва пустеют края картины, затем все более и более концентрируется вокруг точки схода, а затем и входит в нее, обращаясь полностью только в одну эту точку — между прочим, в симультанных играх я это проделывал, — и вот мир исчез, его нет! Наступила смерть материального пространства, ушедшего в бесконечность, обращенного в точку, но обретшего тем самым совершенное — без каких-либо видимых или невидимых недостатков — воплощение и ставшего бессмертным, потому что какое же мы можем предположить умирание внутри нашей точки? И начнись обратный процесс — движение по лучам, но теперь из точки схода, все ближе и ближе — и мир вновь возродится в своем естестве! Поэтому я так люблю эти песчинки, доктор! Каждая из них — воплощенный в точке мир, каждая — гигантское пространство, в котором сосредоточена бесконечность. Они живут — покоятся и снова движутся, каждая из них мертва и каждая бессмертна!

Оба умолкли. Словно почувствовав, что после слов «бессмертие» и «смерть» беседа себя исчерпала, вошла Надя и пригласила к ужину. За столом Адама охватила внезапная слабость. Ему помогли добраться до постели. Он лег — и началось последнее его мучение. Потянулись дни и недели, полные страданий, боль и ужас которых переносил он в глухом одиночестве, потому что с первых же минут, сказав лишь несколько слов в утешение Наде, умолк, а потом впал в забытье, из которого уже не выходил. Глаза его были прикрыты. Но веки вздрагивали, и глазные яблоки под ними двигались. Не оставались неподвижны и мускулы лица, на котором постоянно отражалась идущая где-то глубоко в сознании жизнь: невидимые внутренние силы вели свою тяжелую борьбу или, может быть, игру, и на лице как будто рисовалась картина их схватки. Напряженное ожидание и внезапный порыв, животный страх и детская улыбка, беспощадность и мольба — непрерывная череда изменений шла волнами по лицу неподвижно лежащего человека. За сутки лишь на насколько часов затихала подспудная эта деятельность, лицевые мускулы переставали сокращаться, расслаблялись, и изнуренный дух погружался в сон. Но даже и этот краткий покой распространялся только на сознание, тонкая структура которого, возможно, и не выдержала бы непрекращающейся борьбы. Однако та часть организма, что составляла бренную плоть и была материей грубой, то есть была природой для того и создана, чтобы переносить невозможное, испытывала страдания постоянные, без единого перерыва, и жестокость их нарастала. Было грозное величие в их неумолимом шествии. В человеческом теле вершилась работа, подобная той, какую вела инквизиция в свои самые жуткие времена: немыслимые пытки подвергали истязаниям каждую живую клетку, и арсенал этих пыток становился все изощреннее со дня на день. Как и прежде, сперва воспалилась кожа. Но если первоначально был захвачен один только палец ноги, а затем во время второго по счету приступа воспалились лишь обе стопы, то теперь процесс пошел выше и выше и интенсивно распространяясь, стал охватывать все тело и остановился у шеи. Была при этом деталь, которую доктор, по-прежнему недоумевая перед необъяснимым, все же предвидел: процесс уже не затронул стопы, «переболевшие» раньше. Пораженное тело доктор тщательно осматривал по нескольку раз в день. Со временем выяснилась еще одна подробность, заставившая доктора не только удивиться в очередной раз, но и снова задуматься над общим смыслом происходящего в организме: быстро захватывая поверхность тела, процесс обошел детородные органы и ближайшую вокруг них область. Говорило ли это о повышенной сопротивляемости организма именно в данной сфере, что было бы вполне естественным? Или же таковая картина, напротив, указывала на необыкновенный ход процесса, на то, положим, что механизм его был связан с работой желез внутренней секреции? Доктор Мэвин мог только теряться в догадках. А скоро у него уже недоставало ни времени, ни сил, ни внутренних эмоций предаваться теоретическим размышлениям: состояние Адама стало меняться таким ускоренным темпом, изменения на его безжизненно лежащем теле стали столь значительны и устрашающи, что доктор успевал лишь делать краткие записи в истории болезни. Призванные для консилиума врачи — всего пятеро, среди них два профессора — в подавленном молчании читали и передавали друг другу записи доктора Мэвина:

«бурное образование твердых вздутий по всему телу размером от чечевичного зерна до ореха на фоне общего мелкого высыпания…

появление эксудата… волдыри, напоминающие картину ожога второй степени на внутренних поверхностях конечностей и на боках…

физиологический раствор, кальций, дерматоген… воздержался от переливания крови, так как анализы по-прежнему превосходны (тут у доктора стоит латинское sic! и далее идут цифровые данные)…

общий отек… поражение слизистой… вероятное распространение процесса на дыхательные пути, затрудненность дыхания, хрипы, отделяемое (данные анализа, после которых написано „чисто!“)…

сердце и легкие — норма; пульс — норма; давление — норма…»

Это был странный консилиум. Все, что представил доктор — и прежние свои записи, выводы, догадки и предположения, и записи, сделанные сейчас, во время нынешнего периода болезни Адама, — выглядели исчерпывающе полными и с профессиональной точки зрения безукоризненными. Консилиум почитал, помолчал, порассматривал тело Адама и согласился со всем, что предпринимает доктор Мэвин. Коллеги сошлись также в том, что условия ухода и врачебного наблюдения позволяют, по крайней мере пока, не госпитализировать больного. Когда все уходили, один из врачей, давний друг доктора Мэвина, взял его под руку и тихо, так что никто не слышал, сказал:

— Вы не исключаете отравления? Что-то малоизвестное?

Доктор медленно кивнул в знак согласия, но обсуждать ничего не стал.

Вечером, когда доктор и Надя ужинали, она спросила:

— Зачем вы их позвали? Разве они могут знать больше вас?

— Полагается, — ответил доктор. — Этого требует врачебная этика. Да и мне спокойней. А по поводу того, что они знают и что знаю я… — Доктор взглянул на Надю: — Ты ничего не хочешь мне сказать?

Она не отвечала, склонив голову и опустив глаза, исхудавшая, тонкая, обессиленная заботами и страхами всех этих дней, сидела она перед доктором, и весь вид ее словно взывал о пощаде.

— Я ни о чем бы не стал тебе спрашивать, Надя, — продолжил доктор с усилием. — Но я врач. Ты же видишь, что происходит. В ближайшее время следует ждать кризиса. Бог знает, чем все кончится.

Надя плакала и кусала губы. Потом она встала, прошла в ванную, чтоб привести себя в порядок, а вернувшись, заговорила ровно, вернее, старалась так говорить:

— Вы можете не поверить мне… Я сама боялась поверить, пока… Пока с Адамом не началось… Я жила в деревне у бабки. Мне было шестнадцать. Господи, как давно! В другой жизни… Я влюбилась в мужчину. Он был взрослый, я думаю, лет тридцати, и у него была девка — из магазина сельпо. Их обоих часто видели пьяными. Но он был красивый, большой и, наверное, добрый. Он заметил, да и все замечали, как я на него смотрю, и он стал водить меня в сарай, где были корова с телкой и поросенок. Я ревела ночами, а бабке сказала, не побоялась. Она меня жалела, она понимала все, моя бабка. Она вообще все знала. Это была Мещера, там травы — много-много!.. Бабка собирала, сушила, и у нее лечились. Говорили, что даже докторша из райцентра звала ее к себе — у нее было какое-то женское заболевание, и бабка ее вылечила. Ну так вот, она много чего мне рассказала и научила, чему успела, — не только в это лето, я и раньше у нее жила, несколько лет подряд. А в этот раз сказала, уже перед самым моим отъездом: Евдокия, говорит… — помните, доктор, я как-то вам объясняла, что мое полное имя было — Евдокия? — на вот, Евдокия, возьми, ты уже баба, тебе все можно доверить, а я уже старая, скоро Господь приберет, знаю, уже не увидимся мы… Она дала мне семена… Семена адамова ногтя — это цветок такой, и вот почему он так называется: если семена растолочь…

Надя оборвала себя на полуслове.