Феликс Розинер – Избранное (страница 38)
Его сознание сейчас погружено в звучание того, что слышится ему оттуда, с берега ручья, он поглощен письмом и ноты сеет по полю бумаги — или, если хотите, сажает на грядки линеек, но если б отдал он себе отчет — откуда? как? когда и почему? возникла перед ним картина, которая настойчиво вдруг запросилась стать вот этой начинающейся музыкой, — Ахилл, быть может, и связал бы все, что видит он и слышит, с событиями тех мифических времен, когда Ахилл-младенец превращался в Ахилла-мальчика.
Тогда он несколько раз опускался под землю и там, держа за руку Анну, шел рядом с водами мертвого Стикса. Это было метро: полутемный тоннель и вода между рельсами. Наверное, шел он с Анной до сухого места, но там уже на рельсах возлежало множество людей с детьми, и надо было идти дальше, дальше, куда и можно было лечь, чтобы уснуть, проспать до утреннего часа, ничем себя другим не проявлявшего, как только общим и внезапным пробуждением людей и шествием их всех вдоль рельсов в направлении обратном. Кричали и капризничали дети. Воды мертвого Стикса пахли живою мочой. Так ночевали в метро, как известно, тысячи москвичей, когда в лето начала великой войны на город стали сыпаться бомбы.
Затем состоялось отплытие. Ахилл вошел в подводную утробу — в трюм большого судна, где тоже лежали, сидели и передвигались люди, бежавшие из Москвы, когда неприятель вот-вот готов был в нее вступить. Анна должна была выехать вместе с Большим театром, но она постаралась этого избежать, боясь за Ахилла: как объяснит она, откуда с ней ребенок? Кто выдаст документы на него, ей не принадлежащего? Хотя в театре многие и знали, что мальчик, наверное, родственник, у нее живет, никто о нем не допытывался. И вот теперь появилась опасность, что спросят ее, и страшно было подумать, чем может обернуться это положение. А если б как-то и обошлось, то, думала Анна, жить не в огромной Москве, где всегда можно быть в отдалении от сослуживцев, а в эвакуации, когда поселят всех, скорее всего, в каком-нибудь общем месте, опасно тоже: мальчик будет на виду. И Анна не уехала ни с театром, ни с консерваторией. Москва меж тем обезлюдела. Лида, простая душа, говорила: «А ты эти глупости брось. Не тронут. Не большевичка небось. А музыку они тоже любят». Анна лишь отвечала: «Ах, как вам не стыдно, Лида! Мы же советские люди!» — и ловила себя на ужасной мысли, что слышащий такие пораженческие разговоры должен сообщить о них… Решилось все в последний момент, когда позвонил Анне брат — инженер на заводе имени Сталина: «Я уезжаю с заводом. Мы сможем попрощаться?» — спросил он ее. «А если с ним?» — пришло ей внезапно в голову. Она помчалась к нему. Брат отправлялся с оборудованием на поезде, семья его была уже в пути. Он успел забежать в опустевший завком, где летали по коридорам бумаги, и смог у кого-то добыть разрешение на посадку: «Что, жена и ребенок?» — спросили его и дали талон: «Пароходом до гор. Горький. Гр-ка Мещерякова А. В. 1 чел. и реб.»
Трюм парохода день и ночь дрожал, гудел и дребезжал, стучал железом и скрипел, как бочка, в нем будто непрерывно взбалтывались и перетряхивались духота и тьма, машинные и людские запахи, обрывки голосов, обрывки судеб. Раз в день, в какие-то особые часы, по очереди можно было выходить наверх, на палубу, и тогда Ахилл стоял рядом с Анной у борта и через сетку ограды смотрел завороженно на чудо солнечного дня — подвижную картину берега, плывущего назад, назад, в совсем и в навсегда.
Анин брат их встретил на пристани и сразу же повез на вокзал, где формировался состав с заводскими вагонами. Ехать нужно было еще дальше на восток, куда-то на Урал. И в вокзальной комендатуре случилось чудо: дежурный написал в сопроводительной бумаге, что поездом таким-то следует Мещерякова «с сыном Михаилом, 5 лет». Он ее сын! Так написано в документе! Она теперь сможет показывать эту справку всюду.
Пока в вагоне-теплушке товарного поезда они продвигались к Уралу, земля покрылась снегами. Ахилл лежал на верхних нарах животом вниз и, подпирая руками голову, часами смотрел в небольшое окошко, запотевавшее изнутри. За стеклом его тянулись нескончаемо леса. На остановках кто-нибудь из взрослых брал ведро и шел вдоль пути собирать куски антрацита для топки печки-буржуйки. Слезая с нар, Ахилл перебирался к ее огню, и опять начинались часы неподвижного созерцания: огонь, каливший в бело-желтое сияние недавний черный уголь, перебегавший голубым, танцующий флажками красного и желтого, летевший звездной россыпью, грозивший болью и ласкающий теплом — тянул к себе, шептал, заманивал, вещал и спрашивал, — и Ахилл не раз в своей жизни отчетливо видел — и видел сейчас, когда сочинял (
Путь на восток закончился на станции Миасс. Брат Анны выгрузил оборудование и сразу уехал в Шадринск, где тоже что-то налаживалось и куда уже приехала его семья. Там ждала его призывная повестка. Анна получила от него открытку с фронта, а через несколько месяцев пришло ей письмо от его жены: «Мой Женечка, твой брат, погиб».
В избе около станции, в комнате, снятой у древней старухи, прожили Анна с Ахиллом первую зиму. Правда, ночевали они там мало: Ахилл был отдан в шестидневку, Анна уезжала с культбригадой, выступавшей в госпиталях, в военных училищах, на заводах и в школах. И как-то раз в дороге на них, на нескольких женщин, напали и отобрали сумочки. Анне в милиции дали анкету для нового паспорта, она зажмурилась, а потом вписала: «1 ребенок, Михаил, 5 лет».
Зима была жуткой. Стояли страшные морозы, и был страшный голод. По понедельникам в шесть утра, в темноте, в ледяном, но полном людьми автобусе, держа на руках мальчишку, закутанного в несколько платков, как мумия, ехала Анна в город и там отдавала его в детский сад, где Ахилл оставался на всю неделю. Может быть, из-за голода, погружавшего ум и все его детское существо в состояние, близкое к спячке, а может, из-за того, что все дни жил он только минутой, когда мама Анна придет его забирать, у Ахилла от той бесконечной зимы сохранилось в сознании лишь, как он ел там гороховый суп и кашу и грыз турнепс, а его ели вши и сосали клопы, и как, ложась в железную кроватку, наблюдал движение клопов по оштукатуренной сине-зеленоватой стенке, при этом зная, что это его клопы, они сейчас придут к нему, — а другие придут к остальным, к каждому, кто лежал вместе с ним в палате; как привели однажды новенького — он был весь сине-бел, а губы его фиолетовы, и под глазами выпирали кости, и потому что он таким был отвратительно противным, его хотели бить, и кто-то его ударил уже и ждал от него ответа, но новенький увидел муху, быстро махнул рукой и, пойманную в кулак, тут же муху засунул в рот, разжевал, проглотил, обнаружил вторую и так же ловко расправился с ней, и это было всем так интересно, что больше новенького не трогали; как однажды радостный крик «глист, глист, глист!» заставил их разом скопиться в уборной и, отталкивая друг друга, рассматривать Светкин горшок, в котором испражнения опутывались белой шевелящейся лентой, — «в жизни не видала, а ты?» — переговаривались воспитательницы, прибежавшие сюда же; и как оказалось, что держит в руках Ахилл книжечку «Дом, который построил Джек», которую много раз он раньше читал, а теперь смотрит и видит картинки, но только не может снова читать слова, и книжку вдруг у него вырывают и рвут на куски.
Таким у Ахилла было начало того, что позже под легким пером борзописцев стало зваться «военное детство»; продолжение было живей, интересней и, так сказать, перспективней, потому что, продолжись все так, как пошло, Ахилл не долго бы протянул, но с наступлением весны все стало меняться к лучшему: кто-то из областного начальства приехал на завод, взглянул на женщину, пришедшую просить о карточках на хлеб: «Простите, вы не пианистка Мещерякова? Приезжали к нам — когда же это?» — «В тридцать шестом. Это я», — и с этой минуты все стало делаться как бы само собой: получила она и хорошие карточки, и место в культотделе, а в строящемся заводском поселке дали ей жилье — комнатку в новом бараке.
Поселок строили на вырубавшейся лесной окраине, и огромный, тянувшийся в горы дремучий лес стеною стоял у самых дверей и окон домов. В тесной близости с его стихией жизнь обретала дикую первозданность и постоянно грозила опасностями. В лес уходить означало ступить через грань реального, и дети в него углублялись, зная, что покидают жизнь обыкновенную, боясь заранее, что навсегда. Ахиллу, вошедшему в глубь деревьев, чтоб накопать саранок, встретился там человек. И это было страшно, — человек в лесу. Ахилл недавно видел, как несли из леса мертвого, — «свои зарезали», сказали про него, и Ахилл раздумывал над этим — почему «свои» захотели убить своего? Он также знал слух, что в лесу поселились «беглые», их было двое или трое, и опять Ахилл старался постичь, от кого и куда же они убегали. Скрывались беглые поблизости, и если чье-нибудь жилье оказывалось обворованным, то, конечно, это было их работой.
Однажды шел Ахилл в аптеку — пить горячий хвойный настой, которым его лечили от дистрофии, — и услышал жуткий крик, а затем истошные женские причитания и отчаянный плачущий вой. Все, кто были на улице, бежали на звук этих воплей, и Ахилл побежал туда же. Он увидел женщину, которая кричала, это была соседка, жившая через барак, ее рот был перекошен, глаза выпучивались, она держалась за виски и раскачивала голову: «Ма-шень-ка-а-а! Мо-я-а-а!» — кричала она и выла, перед ней, согнувшись, ходил фезеушник (фабзав училище при заводе, фуражка, черные гимнастерка и брюки), держа за рога красивую черную козью голову, переставляя ее по земле и весело при этом блея «бе-е-е-е…» Ахилл знал козу Машку и любил ее, иногда сидел на травке подле, когда она паслась на привязи вокруг колышка, и ее хозяйка одобрительно Ахиллу говорила «постереги, малец, морковочку хочешь?» — и несла ему тоненькую, совсем молодую морковку, выдернутую из грядки. Теперь же от милой красивой Машки была одна голова, неподвижно, стеклянно смотревшая, с красной, сзади головы, на ее обрубе, кровью. «Бе-е-е, бе-е», — блеял фезеушник и — так и эдак, влево и вправо — поворачивал голову за рога, устраивая этим театр для толпы, женщина кричала, а из-под барака, построенного на приподнятых над уровнем земли свайных бревнах, мальчишки тащили окровавленные Машкины куски. Все знали и так говорили, что это тоже сделали беглые, да не успели все с собой унести в лес и спрятали под бараком.