Феликс Розинер – Избранное (страница 21)
— Заткнись, идиотка! — крикнул Славка.
— Не ори, — зло ответила Лерка. — Я уже кончила. — И пошла назад по проходу, прямо на Славку, задирая голову и глядя с вызовом ему в глаза, как будто говорила: ну, ударь, ударь еще раз! Что, не хочешь? Подошла к нему вплотную, грудь в грудь, и подняла к его лицу листки, которые держала:
— На. Порви сам.
Он резко выхватил у нее листки и, скомкав, стал заталкивать их в карман куртки. Лерка меж тем прошла мимо. Славку освободили, он сказал: «Болваны», — и, успокаиваясь, но еще со злобой посматривая на Лерку, отправился за свой стол.
Опять настала в классе тишина, но этого здесь не любили — здесь не переносили тишину, молчание, тоску и мрак, — ведь всем-то было по шестнадцать, — и кто-то произнес сочувственно:
— А это верно, Музыкант. Как-как? «Все — ложь»?
— Нет-нет! Не так! Все по-другому! — посыпалось со всех сторон, и было снова отчетливо сказано: «дома ложь, в школе ложь, всюду ложь». В них это входило. Вернее, в них это было и раньше, теперь же входили в них эти слова и соединялись внутри их сознания с тем ощущением жизни, какое в них взрастало год от году вместе с «жизненным опытом», — и он-то, этот опыт, был теперь так ловко обозначен этим умницей и психом Славкой: ложь, ложь, ложь, сказал он им и сказал себе, — как тут было не согласиться!
— Великолепно сформулировано! — заметил некий эстет. — Просится в конституцию.
Весело засмеялись.
— Учиться, учиться и еще раз учиться… — сдавленным тенорком и «р» картавым процитирован был Ленин, затем последовало с непроизносимым «л»: — …ыжи!
Теперь уже единодушно захохотали, а кто-то деланно заржал. В их веселье была заметна истеричность. Рискованные разговоры и остроты в классе всегда сопровождались искусственным возбуждением, помогавшим умерить в себе и скрыть от других неизбежное чувство боязни. Подбадривая себя и друг друга, они, случалось, заходили слишком далеко в своих речах и шуточках, и классом овладевало некое коллективное опьянение собственной смелостью. Тогда они уже не знали удержу. Учителя — в большинстве своем неглупые, интеллигентные и, что называется, «по-своему порядочные люди», среди которых были и прежние «подписанты», — старались своих великовозрастных детей угомонить, взывая к их здравому смыслу. Обычно таковой, им все же свойственный, брал верх — дети были детьми эпохи, и в классе наступало успокоение. Но сейчас учителя в классе не было, чрезвычайность случившегося со Славкой, сцена, разыгравшаяся между ним и Леркой, и эти прямые слова о лжи, такие понятные каждому, — все это привело их к черте, за которой им нужно уже было
— Предлагаю! — прорезался в шуме и гомоне голос. — У нас сейчас история, так? Пишем работу! По современной истории, ха! Свободная тема. Как мы к этому относимся: дома, в школе, всюду ложь, — как мы, каждый из нас, понимаем. Не галдеть весь урок, а писать сочинение. Пусть попробуют сказать тогда, что сорвали. Сталинист сорвал, не мы!
Минут через пять директор Фаликовский вышел из своего кабинета вместе со Сталинистом. Директору удалось уговорить историка пойти пока в учительскую и предоставить ему, директору, сомнительное удовольствие беседовать с десятым классом, — с тем, чтобы потом, когда все войдет в норму, отправиться туда уже вдвоем и провести церемонию примирения (Сталинист, конечно, хотел от класса извинений, директор уклончиво говорил «там посмотрим»),
Фаликовский, учитель матерый, еще далеко в коридоре нюхом учуял, что в классе неприятно тихо, поэтому подошел к дверям, ступая чуть ли не на носках, и стал смотреть сквозь верхнее стекло. Из класса его никто не увидел: все головы склонялись над тетрадными листками. Что это значит? Пишут. Стараются, как на контрольной. Бог знает, что они там напишут. С них станет. С классом Ахилла то и дело что-то происходит. Вчерашний день был сплошным кошмаром: первый слух о том, что Маронов застрелился, звонки перепуганных и любопытствующих мам, инспектор из гороно — туда-то кто стукнул? — школу лихорадит, никто не хочет заниматься, Ахилла нет, на даче, — и только после полудня он сам и сообщил, что все обошлось. Именно — обошлось, и не только с мальчишкой, потому что, если б с Мароновым не обошлось, то и директора, и всю команду тех, кто эту школу создавал и пестовал, уволили бы мигом. Ахиллу-то что, — он продолжает здесь оставаться уже не ради идеи, — та, идеальная школа существовала всего-то года два, пока начальство не принялось подвинчивать гайки, — Ахилл лишь хочет довести до выпуска свой класс, а там уйдет, и правильно, пусть сочиняет свою — как там? — алеаторику, — ребята записали с Би-би-си его симфонию, надо попросить послушать, говорят, — шедевр, и в ней какая-то скандальность, нечто диссидентское, вот дожили, и в музыке приходится быть диссидентом, чтобы сказать талантливое и живое, ну что ж, и Шостакович в музыке был диссидент, а внешне — депутат, партийный, герой соцтруда, но Ахилл насквозь «не наш», как говорится, — пусть, пусть уходит вместе с классом, а то и так держусь едва-едва, сегодня обошлось, а завтра снова что-нибудь случится, куда я денусь, — что они там пишут? Гадость какая-нибудь. Но тихо, это хорошо. Только бы без эксцессов. И если бы не этот неврастеник Сталинист. Эх, взяли б его от меня. В райком. На руководящую работу.
С порога учительской директор, улыбаясь, бодро сообщил историку:
— Представьте, сидят и пишут! Может быть, по теме вашего урока?
— То есть… что вы хотите сказать? — спросил настороженно тот.
— Они спокойно сидят и пишут. В тишине. И никаких пощечин. Я думаю, лучше пока их оставить в покое. А перед звонком, за две-три минуты, мы с вами пойдем к ним.
Так и было сделано: перед концом урока в класс вошли директор и историк. Директор произнес положенные формулы о дисциплине и учебе, об уважении к учителю. Вслед за словами «нужно, как я думаю, вам извиниться» — послышался нестройный, однако вполне приемлемый гул — «извини-пожа-обеща-мынебу…» После чего десятиклассники стали один за другим подходить к учительскому столу и класть на него исписанные листочки — стопочкой, аккуратно. Директор кисло смотрел то на подходивших к столу, то на стопочку, историк вопрошал: «А что это такое? что вы тут понаписали?» Директор счел за благо поскорее взять листочки со стола и последние из принесенных брал уже из рук учеников.
И вот теперь Ахилл сидел у Фаликовского и быстро проглядывал эту стопку, — выхватывая тут и там строку, абзац, прочитывая полстраницы, угадывая за почерком и за манерой мыслить то этого парня, то эту девицу, — да-да, оборачивал он листок лицевой стороной и бросал взгляд на имя, — это он, да-да, смотрел на другой, — она, конечно, ах паршивцы, ах молодцы-то какие, вот это, например, как часы ночью тикают: ложь-ложь, ложь-ложь, ложь-ложь. Тиканье часов — это символ времени вообще, а ложь — это символ нашего времени, нашей замечательной, лучшей в мире жизни. «Как бы написать, чтобы не влипнуть?» — вот первая мысль. Но я знаю точно, я напишу то, что думаю. Спасибо Маронову. Так я чувствую. И на первой же перемене я ему об этом скажу. — Дорогая мамочка! Ты сказала папе, что купила себе итальянские туфли за 40 руб. Но! Я же была в комнате, когда Вероника Васильевна их тебе принесла. Ты пересчитала деньги и сказала: «Вот, здесь 60. Спасибо, Викочка». — Я считаю, что спасение от нее можно найти только в точных науках: в математике, в физике, в химии. Поэтому я учусь в математической школе. Остальные предметы, как макароны маслом, пропитались ложью. Хотите про Древнюю Грецию? Пожалуйста: несправедливый рабовладельческий строй, эксплуатация несчастных рабов. Хотите про средневековую Европу? То же самое: несправедливый феодальный строй. А уж современный капитализм — это совсем кошмар. Все это значит, что только у нас строй справедливый, и все у нас прекрасно. Так нам подсовывают жуткое вранье. — Мы все умники. Меня, конечно, осудят всем классом. Но я — за ложь. Человечество никогда бы не выжило, если бы люди не научились обманывать друг друга. Это закон природы. Ложь нужна. Когда заяц петляет, он обманывает лисицу, чтобы она его не съела. Так и человек. Поэтому ложь всегда и всюду была, есть и будет. Не нужно лицемерить и ханжить, а нужно честно признать эту истину. — Не знаю, что нам за это будет, но думаю, — ничего. Потому что учителям нужно притворяться, что все в порядке. Как всем. Например, я летом жила в Литве, и там шоферы автобусов устроили забастовку. Автобусы не ходили, а все делали вид, что все в порядке, что ничего не происходит. Значит, и у нас ничего не должно происходить. — …только на уроках музыки в школе «не ложь». Конечно, музыка тоже часто нам лжет. Но наш учитель эту музыку презирает. Он и нас научил ее презирать. И такую же живопись и литературу. Если бы все учителя были такими, мы любили бы всех! Но, извините, к сожалению… — …переезжала библиотека, и нашел завалившуюся за полку «Программу КПСС», которую приняли при Хрущеве. Оказывается, нам осталось каких-то несколько лет до коммунизма. Как бы не так. Этого не будет. Нас в комнате пять человек: мать и отец, брат и его жена и я. Мы уже давным-давно стоим в очереди на отдельную квартиру. Обещают дать лет через семь. То есть после наступления коммунизма? — Пусть нам врут. Верят только дураки. Из-за этого не стану лишать себя жизни. Я уже в 13 лет понял все и четко знаю, что собой представляет «развитой социализм». Я знаю, какой была история моей страны и что в ней, в общем, творится. Жалуются на ложь и переживают — только слабаки. Большинство далее хочет обмана. И только единицы смотрят на жизнь смелым взглядом. — Я не хочу врать, я хочу, чтобы мне верили. И я хочу доверять другим. Нам искалечили души. Кто ответит за ложь, которой поражен наш мозг? Неужели и мне придется врать моим детям и внукам? Нет. Я не хочу и не буду. — …или хочу пойти куда-нибудь с подругой, или, о ужас, с другом. Такую читают мораль! Поэтому я говорю, что иду в библиотеку или заниматься вдвоем, короче, вру. С этого начинается конфликт поколений, проблема отцов и детей современного общества в России. — Формула Маронова не описывает явления полностью. Он не говорит, что самая важная, основная ложь заключена внутри нас. Прежде всего мы лжем самим себе и только потом замечаем ложь в окружающем мире. Таким образом, если есть некое множество