Феликс Медведев – После России (страница 77)
— Если вы имеете в виду их роль здесь, то роль героических критиков, таких, как мой друг Карякин или других, состояла в том, чтобы хоть как-то протестовать против несправедливых оценок. Роль же официальных критиков была в том, чтобы колебаться вместе с мнением партии. На Западе есть независимая критика, есть независимые мыслители, например Джон Хьюс, это замечательный критик, который идет против всех, он из привлекательных богов — такое модное, но редкое явление. В принципе на Западе критика занимается тем, что оценивает или отвергает то, что уже замечено рынком. Но в принципе критика крайне редко берет на себя смелость открывать новые имена до рынка. Как ни странно, обычно торговцы идут впереди критики, то есть они иногда открывают грандиозных художников по потребностям рынка, а критики потом описывают уже сделанное открытие.
Что касается критики антропологической, психологической, постфрейдистской, юнговской, то она невероятно мощна на Западе и очень слаба в России.
— Я не думал об этом, не знаю. У меня есть идея поставить такой памятник на границе Европы и Азии. Правда, это, может быть, потому, что я сентиментальный уралец.
А вообще не хочу участвовать ни в каких конкурсах. Я в таком возрасте и так разбалован, что мне, собственно, ничего не надо, если уж на то пошло…
Нравится то, что я делаю, — заказывайте, не нравится — я сам сделаю где угодно. Но делать мне хочется. Так пускай ваши власти закажут мне мемориал. Что в этом позорного? Они, видимо, путают цеховую демократию с политической.
— У Андрея Вознесенского есть стихотворение «Вещи зловещи», где он описывает ужас вещизма западной цивилизации. По существу, это стихотворение повторяет основополагающие лозунги революции 60-х годов, бегство от цивилизации, хиппи, борьбу против вещизма. Правда, очень забавно, что мальчики, боровшиеся против вещизма, породили целый рынок новых вещей: цепи, штаны, парики, то есть они как бы породили грандиозный рынок антивещизма. Когда видишь этих мальчиков и девочек вместе, они производят впечатление армии или дивизии полицейских. Это забавно. Нарциссы, собравшиеся вместе, превращаются в институцию, это как чувственный Орфей превратился бы в трудолюбивого Прометея. А Прометей, как известно, умел считать и подал руку культу Мамоны. Так что вещизм действительно есть. Но я думаю, что для нормальной человеческой души изобилие не воспринимается как обжорство, а как способ выбора. Вот я, например, не ем мяса. Что бы я делал в России, я не знаю. У меня, скажем, есть возможность кушать картошку, которую я люблю, лук зеленый, чеснок и т. д. Есть возможность одеваться, как я хочу. Но это не значит, что я одеваю на себя единовременно все, что продается. Мне кажется, что испуганность перед вещизмом есть испуганность перед самим собой, потому что испуганы перед вещизмом только жадные люди, аскетам вещизм не страшен и среднему человеку не страшен. Представьте себе ребеночка, который гуляет в местах, где огромное количество странных предметов разного покроя, много всего, что развивает ребенка гораздо лучше, чем убожество. Конечно, если ребенок — буддийский монах или исповедует тамильскую религию, то тогда он может закрыться и сидеть и наблюдать за миром. Мы же о таком не говорим, мы говорим о простых людях.
— Друзья, когда меня спрашивают о Хрущеве, я зверею. Мое отношение к нему совершенно четко выражено в памятнике на Новодевичьем кладбище. Пойдите и посмотрите.
— Не из трусости (какой я трус, если я посылал подальше всех академиков), но я пытаюсь уклоняться от высказываний о персональности художника. Одно дело — свое мнение высказывать ему лично, прямо в лицо. Общественное высказывание — это социальный факт, а это уже другое. Ведь история нас уже научила тому, что художники дураки. Поэты, в круг садясь, оплевывают друг друга. Я лично всегда уклонялся от этого, чем горжусь, я был только скульптором Эрнстом Неизвестным, но я ни разу не распределял даже кисточки в Союзе художников, хотя меня выбирали, назначали на различные должности. Я этого не делал, считал безнравственным. Потому что демократия — это хорошо, но демократия — это не есть цеховая демократия. Если бы была цеховая бюрократия, то провинциальные старушки Сальери не дали бы Моцарту погибнуть, а Микеланджело сотворить Сикстинскую капеллу. Если уж вы так категоричны, то скажу не оценочно, а о том, что мне лично близко в работах Шемякина Михаила. Его графические работы элегантны, в них есть принцип связи с традицией Добужин-ского, может быть, даже Бердслея. Мне нравится такая сложная ньюэстетическая традиция. Его же большие работы — претендующие, а может быть, и впрямь являющиеся фундаментальными — мне не очень нравятся. Может быть, в силу того обстоятельства, что я сам себя считаю монументалистом, а в этих галантных вещах мы с ним не мерились.
— Насчет Глазунова мне трудно судить. Дело в том, что когда-то в юности мы с ним очень дружили, очень-очень, самые большие были друзья. Вы же знаете, что как художник я начинал с реставрации. Моя первая работа была посвящена восстановлению храма Христа Спасителя, за что конечно же я имел «на орехи» еще мальчишкой. Когда начиналось движение по восстановлению памятников старины, по следам отцов, я вместе с маршалом Коневым был включен в эту группу. В то время Илюша Глазунов, по-моему, был прелестным и очень способным художником. Но сколько утекло воды. С тех пор я столько о нем всякого наслышался, что мне страшно интересно посмотреть на его работы, на то, что он сделал. Я вещи привык оценивать, глядя на них, а не по слухам. Слухам я привык не верить, потому что о себе слышал такое, что поначалу и не понял, что речь идет обо мне:
— Да, существует, но совершенно в другой терминологии, чем здесь. В США нет обязательного ангажированного искусства. Есть искусство, которое всплывает на поверхность как явление моды — на определенный промежуток времени. Его можно назвать ангажированным, но это не исключает других видов и школ, которые находятся на плаву во втором и в третьем эшелоне с надеждой, что они всплывут опять.
— Я не религиозный проповедник, я считаю религию делом интимным, поэтому не люблю об этом говорить. Я верю в то, что мы не видим, и считаю, что миром и даже отдельным человеком управляют больше чем социально-политические или материальные силы.
— Совсем не обидный вы задали вопрос, но даже очень умный. Он просто дурацки сформулирован. Я вам должен сказать, что эти отношения никак не строятся. Я их и не выстраиваю. Я просто работаю. Я их не выстраивал и в Советском Союзе. Я работал и работал. Конечно, это может выглядеть вроде бы героически, но это совершенная правда. Люди, которые меня знают, знают, что я. здесь во всяком случае, не сделал ни одного телодвижения навстречу своей карьере. А в Америке я даже уклонялся от этого в силу какой-то странной интуиции, что социальная жизнь, которую мне сразу предложили, будет тянуть меня ввысь, хотя внешне это выглядело очень заманчиво. Я думаю, что, если человек сосредоточивается сам на себе, это хорошо, хотя, быть может, это пошло. У Киплинга есть стихотворение, обращенное к сыну:
Пусть сам с собой беседует…
Пусть сам с собой беседует…
Пусть сам с собой, с врагами и друзьями, Пусть всяк свой час считает за собой.
Свой час считать за собой — по-моему, это самая лучшая колея, вот так и делается карьера, а все остальное — шум. Кроме того, я считал, что у художника нет карьеры. Вспомните хотя бы Евтушенко: «Я делаю себе карьеру тем, что не делаю ее».
— Что я могу сделать? В свое время я 67 раз подавал заявления, чтобы поехать на свои выставки, но меня не пускали. Я не мог ничего изменить. Вы думаете, что если я сейчас приехал из Америки, то я могу что-то изменить? Хотя, впрочем, я понял ваш намек, я буду встречаться с. Александром Николаевичем Яковлевым, даю слово, что я ему об этом скажу.