Феликс Медведев – После России (страница 45)
Из речи А. Труайя по случаю избрания академиком.
— Я против всех школ. Каждый должен писать соответственно своему темпераменту, взглядам, а' вовсе не следя за какими-то теориями. Да, была мода на так называемый новый роман, мода была в том, что истории писали без истории. Описывали личности, которые не были личностями. Это были лабораторные работы. Я же считаю, что настоящий роман надо писать не усилиями мозга и не животом. Должна быть работа интеллекта всего существа, сердца, а не только мозга.
— Нет, не удалось.
— Нет, не знал. Я вообще мало, как это ни странно, знаком с писателями. Очень хорошо знал Андре Моруа, ведь первый мой рассказ, написанный по-французски, я показал ему. Я знал его дочь Мишель Моруа, она и передала отцу мой рассказ. Он ему очень понравился, и Моруа рекомендовал меня одному издателю. Чуть позже я познакомился с Франсуа Мориаком…
— Трудно сказать, по-моему, Мориака.
— Толстого, Чехова, я тоже написал о нем книгу. Его очень любят во Франции. Но страною, что во Франции любят его пьесы, а рассказы не читают. А ведь он рассказчик гениальный.
— Сами по себе награды и звания — вещи ничтожные. Писателю главное верить в то, что он пишет, и писать только о том, во что веришь. Для меня гораздо большее значение, чем принятие в академики, имеет то, что я могу по четвергам встречаться с умными, интеллигентными людьми, а главное — свободомыслие. Эти «бессмертные», извините, свободомышленники.
Если же отойти от эмоций, то могу заметить и другое: Гонкуровская премия, к примеру, принесла мне и материальный достаток. Потому что до нес я продавал не так много своих книг. Гонкуровская премия — это такая реклама, что изо дня в день вы становитесь прямо сверхзнаменитостью…
— Конечно, многие. А так одни расходятся лучше, другие хуже.
— Американский читатель очень интересуется моими биографиями. Больше, чем романами. Меня это радует.
— Да, политикой я не занимаюсь, совсем не занимаюсь. Газеты, конечно, читаю.
— Я не церковник, но я никогда не чувствую себя покинутым, я всегда ощущаю возле себя присутствие чего-то, что меня направляет, руководит мною. Я глубоко это чувствую, во мне всегда это живет. Вспоминаю, что когда-то в свое время я играл в теннис… вы не играете в теннис?
— …Так вот, когда я играл в теннис, я иногда чувствовал, что этот мяч идет ко мне, а этот должен пролететь мимо меня и попасть в моего партнера. Подобные бытовые мелочи придают ощущение того, что что-то руководит всем в нашей жизни. Вплоть до мелочей.
— В дни революции семнадцатого года мои родители покинули Москву и переселились в Кисловодск. Оттуда через Крым — в Новороссийск, из Новороссийска вся семья перебралась в Константинополь, а потом в Париж. Когда мы приехали в Париж, мне было восемь лет. Я сразу же поступил в школу, и, так как уже говорил по-французски, проблем не было.
— Когда я был ребенком, я не чувствовал, что больше меня влечет — живопись или писательство. Но уже в школе я выпускал собственную газету в одном экземпляре и продавал ее за пять сантимов друзьям. В тринадцать лет с другими моими товарищами, тоже любившими литературу, начали делать газету, но уже не от руки, газета набиралась. Именно в ней я обнародовал свои первые стихи. Я вообще старался все школьные задания по литературе писать стихами. Мне казалось, да и сейчас во многом кажется, что только стихами можно выразить свои чувства.
Закончив военную службу, я поступил редактором в департамент по бюджету в префектуру Сены в Париже. С утра до вечера я погружался в цифры. А по вечерам в свободные дни писал свои романы. А потом бросил службу и стал жить только пером.
— Вначале было очень трудно, но потом меня поддержала Гонкуровская премия.
— Не был.
— Благодаря рассказам моих родителей, благодаря тому, что я жил русской литературой, писал о ее лучших представителях, я создал свое внутреннее ощущение России, Россию духовную. И мне всегда было страшно, если бы я решился на приезд в СССР, разрушить действительность: это хрупкое, но и прочное представление о своей родине. Мне было бы страшно смотреть на то, что потеряно и уничтожено. Я боюсь, что после поездки в Россию мои воспоминания о ней станут воспоминаниями туриста. Правда, может быть, я слишком категоричен, быть может, все получится наоборот.
— Нет, не так.
— Я боюсь чужой России и не хочу быть в ней туристом. И я пока не собираюсь в Москву…
— Нет, никого не было. Никогда.
— Трудно сказать, но я пишу действительно много.
— Не забывайте, что я пишу уже пятьдесят четыре года!
— Нет… не появлялось…
«ТОТ ЯЗЫК, КОТОРЫЙ Я УСЛЫШАЛ У АХМАТОВОЙ…»
С Никитой Струве в подвале ИМКи
— Вы знаете, какое совпадение, Бердяев, Булгаков, Франк и мой дед Петр Струве, прожили на свете по 74 года и все четверо — соратники по переходу от марксизма к идеализму. Что касается Николая Бердяева, то у меня есть конкретные воспоминания, которые имеют определенное историческое значение. В сорок пятом году перед отъездом в Англию с нами, в нашей квартире, жил некоторое время философ Семен Франк. Он решил навестить Бердяева. Помню, в каком возбуждении вернулся от него Семен Людвигович. По натуре своей не умевший возмущаться, на этот раз он дал волю своему гневу. Он говорил: «С ним совершенно невозможно общаться. Он невменяем». Эти резкие слова касались советофильства Николая Александровича. Франк, который всю войну прожил во французских горах, скрываясь от немецкой полиции, он был еврей, он-то как раз мог уверовать в освободительную миссию Красной Армии, Советской России, но он не соблазнился Я бы не назвал это неприми-ренчеством, я бы назвал это зрячеством. Бердяев же при его повышенной эмоциональности, при до конца дней неизжитой левизне, с ее непременным обличением «капиталистического зла» — обольстился. Ни Франк, ни Булгаков, ни мой дед не обольстились даже в войну, хотя твердо стояли на антинацистских позициях, абсолютно бескомпромиссных. Но они оставались абсолютно бескомпромиссными и по отношению к коммунистическому режиму. Они даже не могли до конца радоваться советским победам, так как победы эти для них означали порабощение новых стран и укрепление коммунизма в России и во всем мире.