реклама
Бургер менюБургер меню

Феликс Медведев – После России (страница 10)

18px

И тут возникает имя Набокова. Читая его критические статьи, лекции, замечания к «Евгению Онегину», читая между строк романы Набокова, я, к своему восхищению, понял, что некоторая явная схожесть наших стилей проистекает из общего источника — у нас одни и те же любимые писатели. Достаточно указать на Гоголя и Лермонтова. Простое соединение этих двух источников дает систему координат, в которой производится экстраполяция, определяющая стиль.

Набоков очень вовремя опубликован в России. Он оказался, как это ни парадоксально, писателем перестройки. Именно он, и никто другой.

Направление в литературе, к которому я принадлежу, ставит своей задачей… вернее, ничего не ставит задачей, а просто существует и занимается развитием языка, его эстетики. Развивает вкус и воображение читателя. Язык — явление самодостаточное и бесконечное.

— Ты писатель, язык для тебя — рабочий материал. Что происходит в эмиграции с языком?

— Ничего не происходит. Я всегда страшно боялся забыть язык. Мне снились с самого начала сны такие, что вдруг я в один ужасный день забыл язык. Что же я тогда есть, если у меня нет языка, кому я тогда нужен? Я боялся коррозии языка, поэтому некоторое время избегал изучать английский. То есть я его знал немного, но боялся прогрессировать в нем. Бунин плохо говорил по-французски, несмотря на многие годы, проведенные во Франции. Я думаю, что он сознательно ограничивал себя. Он был человеком гениальным, чтобы не выучить чужой язык, но он им, по-видимому, не интересовался.

— Родной язык, прости за банальность, стал тебе, наверное, еще дороже?

— Просто внимательнее начинаешь относиться к слову, очень дорожишь каждым словом. И, наверное, в каких-то крайних случаях это может перейти в болезнь, особенно у бережливых писателей, у стилистов по духу. Хочется ни в чем не отступать, ни в коем случае не терять то, что имеешь. А развивать все это трудно, потому что нет живого течения. Ты живешь в звенящем звуковом вакууме, где все вокруг называется другими словами. И если случайно забудешь русское слово (а забыть слово можно и живя в Москве, но там это не страшно), совершенно простое слово не можешь вспомнить — и тут начинается паника: «А, вот она, коррозия!»

Поэтому в эмиграции особенно с языком носишься как с писаной торбой, стараешься его развить в себе. У некоторых появляется тяжеловесность в языке. У Солженицына это явно. Я бы сказал, что и у Бродского она появилась. Медная поступь такая, командорская. Может быть, это от эмиграции, а может быть, здесь что-то другое — веяние времени…

— Саша, какова история твоей второй книги — «Меж собакой и волком»?

— Вторую книгу написал уже в Америке, сидя в таком очень далеком от русской культуры месте, как Западный Мичиган. — я там преподавал то ли русскую литературу. то ли язык, меня пригласили на лекции в маленький колледж. — так вот, там я писал книгу «Меж собакой и волком» на волжском материале. Это было странно, писать такую народную, почти сказовую книгу в месте, где в радиусе нескольких сот километров не было ни одного русскоязычного человека.

Еще в Вене я понял, что главное для меня — сохранить язык. И я решился на крайность — не учить никакого чужого языка. Да, буду жить за границей, но в русском кругу. Первые годы, это удивительно, я даже старался не встречаться с американцами, я писал только по-русски. Но постепенно со временем я и не заметил, как выучил английский. И ничего не случилось, кажется, по-прежнему мой русский не очень плох. Вот сегодня в буфете какая-то девушка сделала комплимент: «Вы так хорошо говорите по-русски, а мы думали, что вы его совсем забыли и должны говорить с акцентом».

Саша замолчал, налил себе немного вина, вздохнул:

— Я блаженствую… Здесь все называется по-русски, каждый предмет, и это непривычно. Когда я иду по улице и вдруг кто-то рядом заговаривает по-русски, я вздрагиваю и думаю: «Откуда же эти люди здесь, как хорошо они говорят по-русски…» Я до сих пор еще там. И все время хочется проснуться, во мне ощущение чего-то нереального. Невероятно удобно жить по-русски и с русскими, не нужно напрягаться и думать, что вот сейчас нужно подойти к киоску за газетой и я должен весь как-то сжаться и думать, на каком языке заговорить, на английском или на греческом. Я как бы думаю и по-английски и по-гречески. А тут, качнувшись вперед, я прихожу в себя и просто спрашиваю, не думая ни о чем. Какое это замечательное чувство!

— Почему так вышло, что вначале ты жил в Австрии, потом в США, в Канаде, в Греции. Почему ты не осел в одной стране?

— А я космополит… Такой у меня характер — охота к перемене мест. И при этом я не ощущаю никаких эмоций, у меня нет по этому поводу комплексов. Наоборот, я доволен тем, что не создал никакого себе гнезда, дома, у меня нигде никогда ничего не было. Я думаю, что Набоков и в этом отношении тоже, быть может, гордился бы моими успехами. Он ведь тоже, живя в Америке, на Западе, никогда не имел своего угла. Например, в Итаке, где он десять лет был профессором русской литературы, он так и не купил себе дома, пользовался казенными домами университета. А сегодня на некоторых из этих домов прибиты мемориальные доски. На первом набоковском фестивале — а это было грандиозное событие для университета, для культурной жизни Америки, многими не замеченное, но оно было очень значительно, значительно и для меня тоже, — так вот. там я познакомился с сыном Набокова, известным итальянским певцом, который говорит и поет на многих языках, огромный такой человек с огромным басом. Он приглашал заезжать к нему в гости. На этом же набоковском фестивале — вот это была для меня, пожалуй, самая интересная встреча, хотя я и не рискнул подойти познакомиться. — был Хорхе Борхес, это было грандиозно, что он приехал, это было, пожалуй, самое интересное, что я видел в культурной жизни Америки. Когда в огромной, многотысячной аудитории одного из ведущих американских университетов появился Борхес, а его, слепого человека, ввели под руки, все встали и зааплодировали.

Да, да при всей теперешней непредрасположенности к литературе нашлись три с половиной тысячи человек, которые, стоя в течение десяти минут, аплодировали писателю. Для меня это были, наверное, самые важные в жизни минуты. Я почувствовал, что даже в этой стране, где так несправедливо о многом забыли, о том, что дорого мне и нам всем здесь, все-таки есть еще какая-то надежда…

— Скажи, если бы не оценка Набокова, как бы могла повернуться твоя судьба?

— Думаю, что меня бы не было, я бы не сидел здесь, вообще ничего, быть может, не произошло бы. И я либо до сих пор работал в Венском лесу, в чем. конечно, сильно сомневаюсь, либо жил где-нибудь в Африке. Набоков сделал мою американскую карьеру, западную карьеру, если можно употребить этот термин, он помог мне опубликоваться, после его фразы о моей прозе, о том, как он ценит мою книгу, после этого для меня в Америке открылись многие двери. И когда я приехал в Нью-Йорк и меня привели в какой-то литературный салон, это было сказочно, на меня забегали в течение целого вечера смотреть, причем не просто какие-то люди, а очень именитые. Курт Воннегут прибежал, он сказал: «Я только на полчаса, но я хочу посмотреть на человека, которого похвалил Набоков». Потому что Набоков никогда никого не хвалил. А потом появилась Татьяна Яковлева, это было приятное знакомство. Передо мной сразу же открылись многие университетские возможности публикации. Без Набокова бы не было ничего!

— Владимир Набоков отозвался о тебе высокими пронзительными словами о том, что твоя книга «трагическая, возвышенная и трогательная». Нет ли у тебя, извини, каких-нибудь пронзительных или других слов относительно нравящихся тебе советских писателей?

— Видишь ли в чем дело, я вообще, как уже говорил, советской литературы практически не знаю, я ее не читал даже в университете. Думаю, что это было просто инстинктивно. Я как бы отталкивался от советской литературы, еще в школе это была рутина, школа убивала мой интерес к советской литературе, хотелось чего-то такого, чего не было в те годы. А потом в университете я ориентировался на западную литературу. Урнов в этом смысле оказался отчасти прав, когда он раздраженно писал, что успех Саши Соколова легко, дескать, объяснить тем, что он, будучи сыном советского дипломата и родившийся в Канаде (он, видимо, не знал, что я провел в Канаде всего четыре года после рождения…), раньше нас с вами получил доступ к западной литературе. Но я думаю, что Урнов читал те же самые книги, которые читало и мое поколение. Он читал, а я не читал. Я предпочитал, повторяю, западных писателей, И здесь еще раз не могу не отметить наши замечательные переводы. Вот кому я должен быть благодарен — нашим переводчикам. Я думаю, такого уровня переводчиков, как советские, на Западе нет. И это большая проблема литературной эмиграции. Можно написать прекрасно, а как передать это прекрасное другим? На мой взгляд, в Америке существует только один по-настоящему сильный, мощный, феноменальный переводчик — Майкл Хайм, профессор Калифорнийского университета, который переводит с одиннадцати языков. Мне так повезло, что он стал моим переводчиком. Когда прочитал в его переводе мой третий роман. «Палисандрия», и понял, что-это написано едва ли не лучше оригинала, я был более чем доволен. Это огромное везение. И когда я спросил его, как же он успевает так много переводить, где он берет время, он ответил: «Я не смотрю телевизор».