реклама
Бургер менюБургер меню

Феликс Лиевский – Царская чаша. Книга 3 (страница 6)

18

Мать, конечно, возрадовалась, и сперва не знала, куда кидаться и за что хвататься, поскольку добра и рухляди всяческой у них скопилось несметно, ещё и с приданым, да её никогда она зимою так далеко не ездила, и как это всё, Господи, при государе… Но Федя её успокоил, сказавши, что к полудню будут тут сани числом необходимым, с пологами из овчины для укрыва, и повозка надёжная – для них с Варей, и её одна, попроще, но также добротная – для матушкиных и её теремных. Вся дворня тотчас была занята сборами, под приглядом опытных Настасьи и ключника, ну и самой Арины Ивановны. А Петька растерянно вопрошал, нешто ему вместе с ними в возке ехать, и Федька пообещал подумать, как его к свите царевича Ивана определить. Узнав, что там же будет и Васька Сицкий, и что, конечно, Терентия тоже с ним не разлучат, Петька успокоился даже и примирился (до поры) с обратным переездом, уверившись во всемогуществе брата, и в том, что сможет там, как на месте будут, уговорить его и дальше при себе оставить.

А княжна не знала, радоваться или плакать опять, ошарашенная новостью, что муж покидает её так надолго, и что она сама покидает Москву и близость отчего дома, тоже невесть на сколько…

– Отчего ж прежде не сказал?!

– Потом, потом всё… – отказавшись отвечать, схватил её в объятие, как только одни оказались в его половине, и она не пожалела, что толком не успела нарядиться по порядку… Всё равно бы снимать поспешно пришлось все эти убрусы с кичками и душегреи с сорока однорядками…

А и правда, потом всё! Голову повело под жаркими поцелуями и руками его, забылось вмиг, кроме него, всё иное, и затопило жаром невыносимым, переживанием острого счастья и такой утехи и услады невиданной, перед которой меркло прежнее безвозвратно.

Сама себе удивляясь, не уступала она ему в огне ласки, и поцелуев, и стенаний блаженства, и жажде единения в порывах навстречу, и смелости, с которой впервые, повинуясь его желанию, дотронулась и обняла в ладони его горячее бархатистое змееподобное орудие… С этого мига, захолонув восторгом, сознанием полного послушания велениям его, какими бы они не были сейчас, она уже и себя не помнила. Мир исчез, рухнул в бездну, в старании совместном, лоно её наполнилось, и они сделались плотью слитой, и в крепости объятий только туже вжимались друга в друга, не в силах напиться безудержностью этих движений…

Не могли и не хотели они ни остановиться, ни даже замедлиться, и хотелось так умереть, улететь совсем, быть так всегда… Она задыхалась до звона в ушах, в этом потном уже жару, как в бреду, в тяжести его вокруг и внутри, в сладости непереносимой, вдруг начавшей разливаться где-то внизу и вынуждать её мягко заметаться, точно желанием освободиться, но он крепче обнял только, с любовной беспощадностью добывая наслаждение себе, и она поняла, что вот-вот произойдёт его долгая последняя почти безмолвная судорога, наблюдать которую она была готова вечность… И тут возросшая сладость обострилась до полной нестерпимости, неудержимости и неотвратимости чего-то, она сдалась и застонала вскриком, протяжным и освобождающим от этой муки, как плавные сильные затихающие постепенно сжимающие волны внутри неё. И когда они стихли, тела не стало вовсе…

Спустя время она осознала касания его губ на шее, на плече… На волосах. С туманным нежным покалыванием несметного числа мелких искр в себе вернулись чувства и память. Он лежал рядом, полуодетый, утомлённый, успокоенный, с тихой улыбкой и прикрытыми ресницами глазами. С растрёпанными прядями тёмных кудрей. Она вдохнула его расслабленный истомлённый манящий запах, вздохнула глубоко, и… заплакала, легко и приятно…

– Ну что ты…

– Нет-нет! Нет… Мне так… хорошо… Любимый мой! – она и сожалела и радовалась, что пришла в себя, что вспомнила о скорой опять разлуке, о суете и хлопотах, которыми полнился до поздней ночи дом, о полной Луне, бесстыже обнажающей их на измятой постели, приподнялась над ним, всматриваясь с ненасытностью сердца, и стала покрывать его поцелуями, быстрыми, как тогда, в первую ночь, только теперь она могла свободно шептать ему, что хотела: «Любимый! Свет мой… Душа моя… Единственный мой! Навеки мой…».

К ним никто не приходил и не тревожил, как и полагалось для молодых по первому году. Но минувшие часы, полные супружеских усилий, истощили обоих, и ей пришлось выбираться из тепла и объятий, накидывать поверх рубахи шаль и опашень домашний, и идти будить Таню, чтобы притащила с кухни что-нибудь поесть и запить. Нашарив расшитые козловые чувяки, она было встала, но покачнулась, и была удержана мягкостью его рук.

– Хочешь, я сам? Я ж кравчий, как-никак, – предложил он тихим смехом.

– Хоть ты и кравчий, – отвечала она притворной надменностью власти, – а я тут хозяйка твоя, и теперь желаю за тобою ходить!

Он и не спорил…

– А скажи, – говорила она время спустя, – думал ли ты когда-нибудь, что будешь самому государю питьё подносить?.. Постель проверять?.. Вот уж дивное дело, наверное, было, когда ты вдруг оказался… так высоко, так близко к нему, да?

– Да уж… – ответил он не сразу, ровным голосом, – о таком я точно не мечтал…

– Ты устал совсем… Вот я глупая, болтаю всякое… Но я так скучала! Мы и не поговорим толком ни разу, всё некогда. И я не знаю, как отпущу тебя… завтра… и потом…

– Ну, ну, душенька моя Варвара Васильевна, ну будет, не рви мне сердца… мой ангел… дорогой… Давай я тебе про царицын двор расскажу, тебе с ними ехать до Переславля, да и не раз сиживать за столами придётся. Теперь тебя приглашать станут ведь.

Когда он таким становился, и ласково увещевал, называя любовными именами, не горевать, она и довольна была, и нет… Он тогда уверенным и сильным был, словно она – дитя малое, а он – тот, старший, умудрённый чем-то ей недоступным, и надо слушаться его, и можно укрыться за его невозмутимостью этой, точно в крепости. И она укрывалась, с благодарностью, и более ничего не желала, как в этой крепости пребывать… Но и хотелось ей того, другого его… Утратившего рассудительность, и всякое над ней превосходство, и трепещущего доверием её ласке, её ответу, чтобы угодить ей, и от радости взаимной, равноценной, одной на двоих, делающегося и сам словно бы беззащитным. Не было ничего слаще, тогда она владела им… «Мой, мой, весь мой!» – билось в груди наивысшим восхищением душевного особого родства.

– Расскажи!

И он стал рассказывать. Привычно уже плетя, как сказку, нежным тихим голосом, про причуды царицыной половины, игрища тамошних теремных красавиц и боярынь, лихие песни и пляски кабардинских музыкантов, охоты… Она не заметила, как уснула, уткнувшись в его пахучую тёплую подмышку. Он потянулся сладко, осторожно высвобождаясь от лёгкой её тяжести, и тоже уснул.

К утру покрепчал западный ветер, сырой и тёплый, несущий низкие серые тучи, пахнущий талой водой, дымом, и чем-то ещё неуловимым, как сладковатый дух влажной бересты, неслышимый до того всю зиму… Стучали от его накатов негромко ставни, что-то скрипело неровно, хлестали по крыше сарая голые ветви ясеня, где-то тоскливо взвыла собака. И тут же со стороны Неглинки ответила целая стая. На сторожевой башне, дребезжа, отбил час колокол. Ломко и неумело провопил молодой петух, и понеслось петушиное надсадное приветствие утру от двора ко двору, от посада к посаду… Москва просыпалась.

Весь день шли сборы, но они не ровнялись тому громадному спешному мельтешению, что творилась в обоих царских дворцах, Кремлёвском и Опричном, куда перебрались всем опричным двором к середине января. Там у Федьки были свои собственные покои, и он обжился в их уютной обособленности мгновенно. Были они тоже стенка в стенку со спальными государя, но имели свой отдельный ото всего вход, хитро устроенный так, чтобы кравчему можно было войти к себе и государю, минуя общую анфиладу проходных палат… Здесь не было ещё роскоши Кремля, и всё было деревянным пока, но Федька успел оценить удобства этого обширного царства бранных и застольных утех «Свободного братства», как теперь называли себя опричные государевы слуги, посреди Москвы и подальше от глаз вездесущего земства и митропольичьего двора. Чем-то это напоминало Слободу, разве что не хватало красоты белокаменных узорных храмов.

Отправив Сеньку собирать своё во дворец, полностью доверяя его деловитости и знанию всех обычаев, тем более что в богомолье они уже побывали, Федька несказанно обрадовал княжну решением ехать сегодня к ней в родительский дом, чтобы повидаться перед отъездом. Хотел и мать взять, но та настолько погружена была в хлопоты со сборами, что он её пожалел и оставил дома. Выслан вперёд них был человек к Сицким, упредить приезд детей. И другой, от повара – в торговые ряды за подарочками, сладостями, орехами в меду и пряностями. Княжна с Таней расположились в санях с пологом, заботливо укрытые волчьими полостями, и обложенные подушками от тряски. Петька поехал верхом, нарядный, с братом дареным кинжалом за поясом и новых сапожках с железными обойками каблуков. Он ещё вытянулся за зиму, что-то в его посадке в седле поменялось, в ловкой уверенности, с которой рука его держала поводья, или рукоять кинжала и сабли, и всё ярче в нём проступала могучая отцова стать… Пора, конечно, по-хорошему-то, брать Петьку сюда да учить как следует, подумалось.