Феликс Лиевский – Царская чаша. Книга 3 (страница 11)
Но Шуйские, в особенности молодые, с Барятинскими и Шеиными, Ромодановскими и Татевыми, меж собой соглашаясь, что деспотизм Иоанна им опасен, тем не менее, в одном не сходились: от страха ли перед ними, памятуя недавнее единение в Челобитной, сейчас раскидал всех по весям, пусть бы и с соблюдением всех мест и прав, или в самом деле на мир идёт, взявши свою жертву, и показно на их умения и силы опирается, как бы гнев отложив. Старшие стояли на том, что веры царю Ивану нет никакой, и коварство его безмерно, потому на уступки постоянно идти – для них убийственно… Молодые же лелеяли всё больше намерения свои, им вопреки, получая от государя знаки внимания и не видя ничего дурного в том, чтобы честью замириться и тем к себе расположение вызвать, ничем притом не поступаясь. И Андрей с Василием и Григорием, Шуйские младшие, намеревались рындами при царевиче Иване подвизаться, и не гнушаться тем, что там же сейчас начинают отпрыски тех же Сицких, не побрезговавшие породниться с Басмановыми. То же было и в дому Шереметевых, и Пронских, и Сабуровых, и прочих… И часто можно было слышать разнообразные завершения того рокового разговора, за участие в котором так жестоко поплатились трое «главных» челобитчиков совсем недавно:
– Россией правит не народ, а право боярское и воля, и надобно нам их отстоять!
– А дядя сказывает, всеми правит Бог, кто Бога слушает – тому и будет благо. Бог велит миром решать…
– Дурак твой дядя! Бог ума даёт иным не упустить свой час – вот тут и благо… Из кельи хорошо ему вещать.
– А с вами поживёшь – какой рукой креститься, позабудешь! Тьфу, бесы, языки бы придержали, урежут ведь…
Да, спорили до хрипоты и угроз отлучить молодых, забывших родовые законы, поддавшихся на льстивые ложно-благостные речи царя Ивана, от всех доходов, доходили чуть ли не до отцовских проклятий, ежели кто надумает в опричнину податься, как Саввушка Куракин или Мишка Трубецкой, но… Но, поразмыслив хорошо, те же Шуйские не увидели в итоге большой беды в том, что сыновья царевичу, скажем, честью послужат. А что, вода камень точит, коли по-другому не выходит пока, а исподволь, в доверие наследнику воткнувшись, можно наследника через то на себя потянуть… Царевич Иван не по годам умён, норов отцов виден, но и к рассуждениям склонность, и ему ближние нужны, и советники-ровесники добрые на будущее, как знать, чем всё обернётся. Так рассуждали иные, прежде непримиримые, остерегаясь уже лезть на рожон. Одни Старицкие оставались непреклонными и едиными, и даже князь Владимир, до странности пока нерешительный в своём намерении против брата идти, пусть не открыто, нет, но при семейных тайных собраниях, ничего не возражал, когда и мать, и жена, и сын старший прочили скорый трон, барму и шапку Мономаха ему. При этом никто ни словом не обмолвился, а что же случится с ныне здравствующим царём, но возведённые горе взоры старой княгини Евфросиньи точно призывали чёрную грозу, уверенно и непреклонно взывая к Богу, способному решить это дело по своему высшему усмотрению… Это докладывали государю Аксаков и Ногтев, чьи люди по всему московскому дому Старицких теперь были, и хоть не точно всё, но многое видели и слышали. А только Иоанн пока что верить в то отказывался. Мало ли что бабьё хочет, Евфросинье недолго осталось шипеть, а с братом ему в походе быть вместе, и ни разу до сих пор князь Владимир ничего против ему не сказал, ни слова… Только вот закладные эти и грамоты несудимые нехорошим холодком отчуждения свербят.
И понятно, отчасти, было Федьке, отчего тянет Иоанн с разбирательствами, такими неприятными и огорчительными для себя, заведомо уж зная, что никакого толку от архимандрита Кирилла не добьётся, как и всегда. Но ни разу ещё не бывало, чтоб за свою безмерную уступчивость и долготерпение Иоанн не стребовал своего… Чего на сей раз придётся отдарить государю, помимо заведомо приготовленных подношений, не знал пока никто. А между тем, отмолившись, оттрапезничав с ближними, и проводивши царицу на осмотр монастырской златошвейной мастерской, для которой от царской семьи поднесены были богатые пожертвования, государь оказывается в просторном и светлом, со множеством окон, белокаменном пристрое к келарному подворью… Наддверный образ святого Луки5, здешнего, безусловно, письма, древнего, старше, верно, самой Рублёвской Троицы, смотрел потемневшим ликом, а навстречу, с глубокими поклонами, выходят келарь Акинфий с наставником надо всей школой, преподобным Анатолием Самойловым, и два почтенных старца с ними, здесь же, в Больничных палатах проживающие – Перфилей Ларионов и Феофан иконник, издавна надзирающие за ученическими изысканиями…
Царевич Иван явно скучал, озираясь на изобилие завершённых и начатых образов всюду по множеству расставленных перед окнами столов и полок, и не отойдя ещё от недавних дорожных разговоров со своей ватажной братией, всё больше о забавах вокруг охоты и ратного дела. Сейчас с ним был только Савва Куракин, как старший из свиты, и он завидовал остальным, предоставленным, верно, себе, и нашедшим иные развлечения, чем чинное выслушивание длинного перечня достижений, а также наиважнейших хозяйственных вопросов Троицкой мастерской.
Федька в который раз подивился, как же он с Иоанном схож, особенно в таком вот нетерпении, вынужденном послушании, и как его отроческие пока что черты уже исполнены чёткой строгой резковатости, отчего кажется он двумя-тремя летами старше своего возраста.
– А всего же в верхних палатах казённых имеется девятьсот восемьдесят семь образов Сергиева Видения, писанных по золоту и по краске. А вот, вот, сюда, прошу, Великий государь, изволь приблизиться… – вот новейшие наши большие написания, только олифою крыты, как то «Артемий мученик, с житием», «Избранные святые», «Огненное восхождение пророка Ильи», «Спас Нерукотворный», и особо отмечу – «Архистратиг Михаил с бытием»… Писано мастером нашим Козьмой Ильиным, да сусальником Семёном Михайловым, оба искусны дюже…
Что искусные, того пояснять не требовалось, хотя бы потому, что уважаемый наставник прозывал их именами полными, а не как прочих, меньших артельщиков, Сёмкой, или Федоткой, скажем… И тех он перечислял с долей почтения, понятно, к их прилежанию и дарованиям, тоже.
«Архистратиг» и правда был хорош, угадывалось московское письмо, те же строгие черты и яростно переливчато сияющие красные цвета, то же тонкое письмо, что и в храмах Кремля. Иоанн надолго задержался перед ним. За его спиной келарь переглянулся с Самойловым, мол, вполне может этот Михаил поехать после в царские палаты, в качестве ответного подношения от обители…
Федьке же сразу как-то ударило мягко в чувства излишнее тепло, почти жара здесь, и невероятная, ни на что не похожая, пронизанная ровным жемчужным светом солнечного дня, мешанина стойких запахов, приятно раздражающих, волнительных таинствами этого особенного ремесла. Он уже различал их, знал, что так пахнут свежерастираемые и замешанные на яблочном уксусе или крепком хлебном квасе с желтками сухие краски, которые тут «творили», как отдельное действо, с обязательной молитвою и неспешностью осознанного старания. Сидели ученики и мастера, коим после вставания и приветствования поклонами государя разрешено было продолжать свои занятия, и творили себе красок на будущую работу, и от их чашек и плошек, липовых, берёзовых, яблоневых и грушевых, шёл этот стойкий приятный дух… Там же, где работали с поталью и писали золотом, где только клали левкас на выглаженную доску, или крыли готовый образ олифой, пахло иначе: чесночным клейким соком, рыбьим острым клеем, мокрой меловой известью, горячим маслом, воском, чистым белёным льняным полотном… Если б не жара, можно было бы тут вечно пребывать, кажется, но протоплено тут было намеренно, конечно, ибо олифа, высыхая, не терпела сквозняков, холода и сырости, и могла бы пойти трещинами от такого небрежения, и испортить всю проделанную готовую работу… И жаль было бы тогда не только труда рук, над нею от недели до многих месяцев корпевших, смотря по величине и многосложности образа, но и всех применяемых при этом веществ и основ. Стоило всё это преизрядно, о чём как раз сейчас, развернувши долгий свиток перечня расходов, докладывал государю келарь.
Удивительно, как быстро покидало его всё наружное, едва он оказывался в иконописной обстановке… Он даже немного завидовал тем, кто, склонившись над своим произведением, занимались час за часом, день за днём этим неспешным делом, с терпением бесконечным, осторожной смелостью, кладя слой за слоем, линия за линией, священный канон, на который после будут и любоваться, и уповать, прося, и молить, и целовать его оклад… И будет такая вот «Не плач по мне, мати» кому-то прибежищем и утешением, единственным, может, светить. А сделано-то руками, вот ими, этими мастерами, смиреннейшими, неприметными даже, из простого начала, доски обыкновенной, и нескольких горсточек разноцветных порошков… Что-то было в этом действе волшебное, и не понятно, в какой миг из плоского и невзрачного как бы, совсем не примечательного очертания и неровности красочных пятен возникает, шаг за шагом, обретая и глубину, и свечение, и красоту, и смысл, и голос свой одушевлённый и живой образ…