Феликс Лиевский – Царская чаша. Книга 2 (страница 26)
Непристоен, да. Ибо, укоряя прочих в легкомыслии, сам ты помыслами всякими беспокоишься, а о чём? – о страшно сказать чём. О тяге к тебе Его, о том, чего желаешь от Него – расположения к себе бесконечного, как тогда, как всегда, когда наедине вы были. А в особенности – на миру! Когда ничем выдать себя нельзя было, но взирать было можно с бесконечно-покорной ревностью и с обожанием, исполняя малейшую Его волю. И разве это простится тебе? – Тут у Федьки пропала всякая охота к еде, смятение одолело его и предчувствие нехорошее, и неуверенность уже во всём… Ведь ежели сам Иоанн сейчас так рьяно твердит им в наущение о целомудрии душевном и непрестанных воздержаниях, не означает ли это, что ожидается в ответ эту истину воспринять, и жить, ею руководимым? Что и его, среди прочих, касается прямо сие, и что, покуда пронеслись эти две недели, поменялось многое и в самом Иоанне? И взгляд тот убийственный царицын неспроста случился… Что теперь будет, что осталось ему? В ушах зашумело даже. «Рабственных похотений не делай госпожами души, не извращай порядка, не отнимай власти у рассудка, не вручай бразды страстям!» – услужливо подсказывала память, и не получилось отмахнуться от бесконечной справедливости требований таких. Поводок грехов, от коего отказаться решительно надлежало всякому, пекущемуся прежде о душе, с ощутимой силой натянулся и сдавил горло.
Спасение пришло нечаянно – государь пожелал испить малинового мёду, и Федька с радостью понёсся исполнять службу: принимать от чашника напиток, пробовать, и с поклоном преданной любви подносить государю, в этом действии не испытывая мук отрешённости своей от него, весь отдавшись только службе своей.
А вечером опять пришлось терпеть неизвестность – государь занят был непрерывно, обращаясь к нему только по надобности деловой.
Сперва принимал поверенного Посольского приказа. Дошло от одного из подлежащих Посольскому надзору монастырей, что «Князь Владимир Андреевич с матерью своей княгиней Евфрасиньей в доме своем детей боярских деньгами жалуют да посулы сулят», о чём письмо имелось перехваченное, и переписанное от верного монастырского человека… Государь заметно огорчился, ведь только что с братом своим он учинил замирение, простил ему и старухе прежнее, и взамен взятого в опричнину Старицкого удела пожаловал свои имения Дмитровские, которые и обширнее, и доходнее были, и тем самым ничем семью великого князя Владимира Андреевича не ущемил. Ясно было, конечно, что убирал тем самым Иоанн последнее удельное княжество, неслушную спицу в колесе и для всякой палки лазейку, а значит – и право на владение оным Старицких, ставя их уж на иное место, ниже прочего. Но это легко стерпеть бы многожды виновному в нечистых умыслах Старицкому, прежде может и по недомыслию, и мать свою унять в непримиримости её, если не прямым запретом её упрямых хитростей, то неучастием в них совсем решительным, за великодушное государево прощение и обет всё прежнее забыть…
После дошёл черёд до донесений людей воеводы Басманова, и снова Иоанн хмурился, выслушивая, про что некие бояре, Старицких навещающие, толкуют. А толковали всё о них же – Басмановых, Вяземском, Зайцеве, Наумовых, заодно и о князьях Трубецких с Сицкими, опричнине присягнувших, об Алферьевых, Безниных, о Блудове и таких, как он, из ничтожности мелкого своего дворянства вдруг ставших ближними государевыми воеводами и слугами, одариваемыми милостями и наделяемыми властью над прочими.
– Дескать, в пень изрубил ты роды лучшие княжеские (тут Котырева поминают, Троекурова, Лыкова, конечно)… А шлют послания подобные всюду, и в Казани, государь, есть, кому на них ответить, – воевода Басманов излагал сдержанным рокотом, находясь ближе всех к столу, а перед Иоанном легли списки тех грамот, где имена Карамышева и Бундова, как раз год назад в Казань сосланные, первыми числились среди прочих. – Да и не тебя даже винят в том великом поругании, государь…
Федька напрягся весь за Иоанновым плечом, за креслом, видя стиснутую на поручне железную руку его. Батюшка знает, вне сомнения, что́ всего хлеще и мощнее сейчас придётся, и подаёт разведку свою мастеровито.
– А нас, негодных! – усмехнулся воевода, переглядываясь с Вяземским, мрачно кивнувшим. – Хоть и крест кладём-де по-писаному, и поклоны ведём по-учёному, а такие, как мы, и веру христианскую на дым пустят74!
Иоанн мучился терзаниями уязвлённой гордости, и Федька уже совсем понимал неприязнь его ко всему, связанному с Казанской победой, и неприязнь его ко прежним своим советникам многим, хоть и прежде батюшка упреждал его не раз при государе особо тем делом не восторгаться… Отчего не восторгнуться, если победа и впрямь велика! Да было кое-что, уже тогда государю ясно видимое, а после всеми, кто на то время старше, опытнее и сильнее Иоанна был, не раз ему же в упрёк говоримое: то дело великое не им сделано, а только лишь тому благодаря, что он своих советников послушался… Послушался, то верно, рассуждал не раз Федька, себя на место государя даже в мыслях не ставя, и всё же. И всё же ему достало мудрости, слыша многое, принять сторону полезного… И если б ему после никто из них не припомнил его тогдашней беспомощности, послушания его, Царя, да, но – юного ещё и в них нуждающегося, их воле и решениям по необходимости подвластного, если б не требовали от него такого же послушания себе, как вожатым, сейчас, то был бы он в благодарности и благе, а не кололся о шипы эти. А ныне льва попрекают волки, лисы и гады тем, что был он некогда львёнком…
На шумный невольный вздох за плечом Иоанн полуобернулся:
– Видишь, Федя, каково…
Он видел. Так ясно, что, потребуй сейчас государь, как тогда, пойти с ним в монашество – пошёл бы, не запнувшись.
В другое время он бы нашёлся, как утешить его, как ответить, чтобы, через себя приняв его гневную дрожь, разделить и умиротворить это до покоя на время, или – упоённости.
Далее опять пришлось Федьке впасть в беспокойство ума, в тени гнева и себялюбие излишнее – совместно с доносами на недругов предоставлены были государю вести с юга. Там как раз Фёдор Трубецкой, отразивши в исходе лета набеги крымчаков на Одоев, Чернь и Белёв, передал управление опричными полками князю Андрею Телятевскому, и вот сейчас под Болховом, едино в земскими местными войсками, отражён был набег Давлет-Гирея. Умело и слаженно всё происходило, и хан повернул свою орду, как только передовые его отряды разбиты были всюду, не решившись и на сей раз ввязываться дальше… О-о, как завидовал сейчас он их тяжёлой славе!!! Как бы желал увидеть ту же молнию торжества, настоящей радости на челе своего Государя, под своим именем рядом с описанием победы! И как завидовал сам себе, но – тому, прошлому, вероятно, так же воодушевившему Иоанна…
Как бы сам собой вышел у государя с его ближними разговор о Рязани прошлогодней. Но он всё ж был почти ничем тогда! – Отец всем заведовал и за всё ответ держал в Рязанской обороне, он же был лишь при нём! А Телятевский с Трубецким себе сами славу стяжают, во главе войск поставленные. И вот этого терзания Федька не мог терпеть без нового тяжкого вздоха. Забылся он на миг, и очи прикрыл, и не увидел, как удивлённо вверх ползла бровь государя, на этот его стон обернувшегося вновь.
Всем им, конечно же, понятно было, какой суровой мукой вызваны Федькины сдавленные стенания и удручённый вид. И всё же, сознавая уже, что ему не справиться сейчас с войском, что прав батюшка, и государь прав, не давая ему бразды сии до поры, изнывал он и страдал, ничтожеством себя в такое время ощущая. Да! Так всё! А отпустил ведь его тогда батюшка на стену, и после – вдогонку за отступающими степняками… Не стал жалеть и при себе прятать, дозволил испытание принять! И за то по гроб жизни благодарить его надо… И того самозабвения в бою, вблизи смерти, внутри её самой, он не забывал никогда.
– Федя! – окликнул его государь, доброжелательно и ласкательно. Вмиг слетела вся одурь, он очутился перед Иоанновым креслом, со смирением преклоняясь, ожидая дальнейшего. – Утомился ты, вижу. Не возражай. Оно и понятно – столько волнений у тебя нынче. Благополучно ль всё с невестою твоей? Не справился я прежде, так теперь вот спрашиваю.
Говорил это государь с расцветающей в глазах улыбкой на его замешательство.
Еле уловимо подавшись взором в сторону воеводы, довольно усмехнувшегося, Федька отвечал, опять же смиренно полуопустивши взор, что всё там благополучно, идёт своим чередом… А государь смотрел, он как будто шутливо это спрашивал, и вскипело в Федьке всё его естество внезапно – краской затопило его и жаром странного, почти что гневного бессилия…
Конечно же, молчали батюшка и Вяземский, и Годунов за своим столом. И без того тяжёлый, долгий день шёл к исходу. Настрой государя переменил ход их встречи, и все почтительно умолкли, готовясь откланиваться, понимая, что Иоанну хочется отдохновения. Решение по сегодняшним донесениям следовало обдумать всесторонне, но уж завтра, не теперь.
– Так как там, Федя, с зароком твоим всё мне по правде докладывать, и не таить ничего?
– Что?.. – распахнувши ресницы, он окаменел, ища в себе ответы. И не только он окаменел.
– Ну, Федя, помнится, о неком серебряном коне возмечтавши, ты говорил тут. И что, будто б, не все Ахметкины посланцы честны бывали. Иль померещилось мне?