Феликс Лиевский – Царская чаша. Книга 1 (страница 27)
Федька приближается, замедляясь, свысока на него глядя.
– Да ну, какие цыгане, говорю, – Васюк, со смешком, озирается, старательно скрывая настороженность, – то наш кравчий, верно, был, в персидской своей обновке до полу, да в золоте с самоцветами, расписной весь, а он, дурень, на кудри долгие глядючи, да голосом ангельским прельстясь, за бабу цыганскую его и принял! Вот умеешь ты, Федя…
В один миг промелькнул кроплёный кровью ненавистника истоптанный снег, и как бьёт он эту рожу, без остановки, пока не настанет хлюпающий хруст и не обратится под кулаком в месиво. Аж сладко защемило в груди. Но вместо этого, медленно и красиво изогнувшись, наклонился к нему, переставшему ухмыляться и, казалось, даже испугавшемуся, с улыбкою томной и понимающей, и тем самым ангельским низким голосом молвил, чуть не на ушко: – Верно говоришь. Ещё не так умею. А ты сочинять мастер, Вася, обо всём разъяснения знаешь. Только вот кто ж по тебе былицу после расскажет, коли без свидетелей где в уголке с тобою встретимся? М? Ты уж в одиночку не ходи… А ходишь – так оглядывайся.
И неясно было, шутит, нет ли.
3 декабря 1564 года.
18 вёрст от Кремля на юго-восток.
Проносились те картины перед ним, снова, как въявь, пока в мерной вязкой тиши окрестных белых сырых полей тащился обоз час за часом, прочь от Москвы. Первые накаты тревоги отпустили, и он перестал дёргать без причины повод, то и дело озираясь, ожидая погони ли, вихря внезапного, метели, волков, или неведомого зла иного, и тогда, саблю обнажив, броситься в битву, отогнать любую напасть от царёва возка, вкруг которого был неотлучно теперь, вместе с Вяземским, Охлябининым, Салтыковым, и особым отрядом Михаила Черкасского, числом в полторы сотни бойцов, обороняющим во всём пути царя, царицу Марию и царевичей. Царица ехала со всей своей девичьей, малые Иоанн и Фёдор – с дядьками и мамками, а путь зимний, и без того тягостен для непривычных к походному быту мирян. Да ещё возы боярские, тех, что определены были с государем ехать, с их чадами, и домочадцами необходимыми, и с числом нужным верных холопов боевых верхами. За каждым семейством таким – возы с утварью, одеждой, припасами. Отдельно обозом – корм для лошадей, одних возов с сеном пятьдесят, да с овсом-ячменём вполовину этого. Были и навьюченные заспинными тюками люди на хитро, по погоде, сработанных ртах63. Легки на подъём, быстрее всадника они могли донести весть или поклажу в любой край царского поезда, являлись и ускользали по поручениям и по разведке пути. Всего же, включая походный шатёр церкви, купальни, отхожей уборной, кухни, заслонные навесы на случай бурана, особо хранимые повозки с дворцовыми иконами и облачениями, книгами и рукописями, и казной, что повелел государь с собою взять, было в том поезде телег более двухсот, и людей более полутора тысяч, с верным войском считая.
Само собой, выстроись этакое скопление у стен Кремля заблаговременно, негде было б никому больше пройти и развернуться. Да и такого шила не утаить было бы в Московском мешке. Весь бы замысел рухнул, коли на глазах у всех собираться бы начали. Кто помешал бы князьям-вотчинникам, дурных предчувствий преисполненным, по подозрению первому в неладном для них и не понятном повелении государя поднять и привесть к Москве свои боевые сотни, что у каждого снаряжена была, и в полном вооружении в поле ринуться в бой могла через час ровно по тревоге! И не миновать бы тогда такой беды и смуты, что и вообразить страшно. И так столь великие сборы невозможно скрыть без шороха. Не ближние, и не те, что с царём отправиться решились, конечно, но холопы, обслуга, семьи их, вольно-невольно, по соседям-приятелям разнесли отголоски о готовящемся. И что государь иконы соборные зачем-то с собою на богомолье везёт со всей казной, в том числе. Но никто ничего не видал сам, урывками только, а ближние царёвы, как не исхитрялись разговорить их прочие, не проронили, видно, лишнего… Как и митрополита окружение. Все знали, что владыко Афанасий исполнял долг свой хранителя устоев мирных, и не раз царю перечил в его суровых намерениях, ничью сторону в спорах не принимая, а Высшую Правду соблюсти желая, бескровную. Но сегодня, чуть свет, в переполненном высшим боярством и духовенством Успенском соборе, в торжественности пышной вёл он воскресную Литургию, как полагается. Можно ли, на него глядючи, певчих слушая, подумать было, что знает он всё о государевых сборах, о том, что сейчас, в эти самые часы, вкруг заснеженной Александровской слободы, в ста с лишком верстах отсюда, обживается и готовится принять царя с его новым двором старинный дворец князя Василия… Что завертелась в Слободе, в удельной вотчине царя московского, житейская суета подобно столичному городу, и подновляются росписи храмов, и убранства покоев и дворов, и все надобные для бытия ремёсел мастерские. Что возведены ещё с лета укрепления по стенам его, с пушечными нарядами и стрельнями в башнях, и по дорогам, на всех подступах, установлены караулы сотенные. И на всём пути следования, что наметил государь, близ сёл, в окрестностях, выстроены утеплённые пристанища, чтоб в отдалении от мирских глаз можно было останавливаться в зимнем пути и людям и лошадям без ущерба, и достойно. Множество народу в сём деле занято было ежедневно, но так разумно, что даже иноземные лазутчики и посланцы, преуспевшие в лукавстве и пронырливости, так и не сумели за всё это время толком выпытать и вызнать, что и зачем готовится. Алексей Данилович Басманов и Фёдор Михайлович Юрьев64, ко всему прочему, приняли поручение в то время продлить труднейшие переговоры с Литвой, и тут таланты обоих проявились сполна. Затишье временное в войне было необходимо…
В эту ночь государь не сомкнул глаз.
Впрочем, как и многие за пределами его опочивальни…
Накануне собрал ближний круг, и каждому было затвержено его поручение в завтрашнем действе, чтобы всё происходило так, как виделось государю. На них возлагалась вся ответственность за успех… И на тех, за кого они ручались. Им же предоставлялась свобода действовать по усмотрению, если вдруг что-либо станет на пути этого успеха. Об этом Иоанн с каждым отдельно переговорил. Всем же остальным, заключённым в цепь предстоящего передвижения, помнить надо было одно – исполнить волю начальника, по условному знаку либо слову, и свои обязанности на месте, и, что бы ни случилось завтра, делать только свою работу, в условный час в условном месте.
Федька намеревался бодрствовать с государем, изнемогая от перевозбуждения и опасений за него. Иоанн выглядел полупомешанным, и еле с колен поднялся, на Федькину руку опираясь, после нескончаемой молитвы в своих покоях. Сильнейшие бури, раздирающие его, и пугали, и восторгали Федькино сердце… Если даже он, никто, ничто, слуга ничтожный, с ума сходит, точно вот-вот судьба духа его – да что там его! – всего белого света – решается, то что же осязает в себе Он, владыка воли и судеб стольких! Вообразить жутко… Да и не отпускал его от себя ни на минуту государь. Может, если б не это счастье – сознавать, что именно сейчас так в нём государь нуждается, что не гонит от себя, желая укрепиться силами в одиночестве, а, напротив, в глазах и словах его точно истину провидчески ищет, точно видит в них что-то, одному ему ведомое, – то и Федька бы не уснул ни минуточки, измучившись вконец, и разуверившись в итоге, что сможет не спотыкнуться в решающий момент.
Иоанн заставлял повторять то, что сказано было в ночь на начало поста, в пустоте Золотой палаты. И Федька повторял, не отводя влюблённого взгляда.
"Ты один во всём свете сможешь невозможное. Одолеешь необоримое. Вознесёшься над гибелью и превозможешь все страхи её. Не было до тебя такого, и нет тебе равного. И нет подобного делу твоему. Ты – победишь!"
"Веришь ли ты, дитя света, что Господь со мной сейчас?"
"Верю!"– отвечал он без колебания и с восторгом.
И вот, стоя за левым плечом государя, весь обратившись в сплетение взведённых жил и бой крови, неутомимо вторил он общей молитве, осенялся крестом и отбивал поклоны, но ничего из происходящего будто не касалось его. Ждал условного часа. Заметил, как осунулся и постарел будто бы преосвященный Афанасий, и под конец службы, раздавая евхаристию с благословениями всем, и первому – государю Иоанну, вовсе сделался точно каменный, бесцветный лицом, и двигался величаво, но медленно, как под тяжестью несносной.
Вот тоже собачья служба, вдруг подумалось Федьке с долей сочувствия, стой каждый божий день и сущеглупому стадищу внушения тверди. А толку что, коли каждый – о своём помышляет! Мож один кто, или два сейчас – об душе-то… И ведь не то чтоб от лени или глупости, нет, вон как я теперь… Устыдиться своей ереси и нечестивости не успел – государь переглянулся с вернувшимся к аналою митрополитом, и, сойдя из Царского места, поворотясь к почтительно тут же расступившемуся собранию, низко, до земли, поклонился всем. Начал говорить, начавши со Славы Отцу всевышнему, и с первых же медленных смиренно-тяжких слов его восстановилась дышащая тысячная тишина.
Дальше всё для Федьки сжалось в минуту, трясучка отпустила, и весь он был уже где-то там, за воротами, по Троицкому мосту, и дальше, дальше, рядом с царским возком, которому путь расчищал передовой отряд его избранных, а московские стрелецкие караулы следили за порядком по мере того, как в ряд за ним выстраивались повозки боярские, вливались в их пока мучительно медленный ход служилые люди на конях, и каждый занимал место, заранее условленное… Позади них всё смешалось в нерешительности, и понеслось-полетело передаваться от одного другому, что сказал, прощаясь, государь. Простить его просил смиренно, молиться за себя, и оставаться на милость Божию… Чувство витало, что государь покидает их всех навсегда. Кое-где на клиросе тихо заплакали. Заблажили кликуши и убогие…