Феликс Лиевский – Царская чаша. Книга 1 (страница 15)
Федька оглянулся на образ, быстро крестясь окроплёнными чудодейственным маслом пальцами, и вышел.
– Ну, прощевай, Алексей Данилыч, доброго нам всем вечерочка, и помни, об чём уговорились мы. Малый наш – не промах, со всем справится! А я прослежу там, чтоб всё чином прошло, – буднично-добродушно, как всегда, приговаривал Охлябинин, придерживая Федьку за плечо, готовясь спуститься с крыльца, где ждали уже верхами его люди.
– Давай, Федька, с Богом. Завтра в Кремле свидимся, – воевода, притянув его за загривок, поцеловал в ясный лоб, перекрестил, ничем не выдав лихорадки тревоги, и смотрел, как они отъезжали.
Оставшись один в своей опочивальне, воевода внезапно подумал о том, о чём никогда не задумывался особо, по привычке соблюдать во всём твёрдость. Эта счастливая привычка с малолетства так укоренилась в нём и разрослась, что он забыл, средь тысячи забот, как может безвольно ныть в груди. Мелькнуло, как тогда он остановил плач жены одним тихим "Арина!", и она отошла, выпустив сына, разомкнув руки, обнимающие его за шею. Его самого сейчас остановить было некому, надсадная ненужная боль вгрызлась в душу, он рванул ворот рубахи, но вместо готового уж сорваться бранного слова невнятная мольба просочилась сквозь зубы, точно кровь. Не найдя другого средства, он шагнул к иконе Спасителя и, со склонённой головой, опустился на колени.
– Не бывал, говоришь, в Москве прежде? – князь-распорядитель шустро петлял по сперва широким, а теперь резко сузившимся и понизившимся ходам под белёными сводами. Масляные навесные светильники были все в кованых красивых окладах, и с цветным литым стеклом. Сумерки спустились по-зимнему быстро, так что Федька опять не успел толком разглядеть окрестности, пока ехали до Кремлёвских ворот. Пройдя несколько постов у проходов к самому дворцу, охраняемых стрельцами в длинных красных кафтанах и опушённых чёрным шапках, они свернули от главного крыльца куда-то вбок, где сразу же стало темно, и никого уже не встретили. Тайный ход, понял Федька. Отчего бы это надо, если всем он уже показан самим государем… В молчании дошли до ещё одной дубовой низкой двери, окованной железными полосами, которую Охлябинин отворил одним из своих ключей, привешенных связкой к поясу под полой ферязи, с другой от ножа стороны.
– Входи, сокол мой.
Здесь было тепло, пахло распаренным деревом, можжевеловой хвоей, свежей сыроватостью, и тишина стояла особая. Полы устилали толстые ковры, наложенные ровно встык, тёмно-красные, с богатым синим и зелёным узором. Они прошли в следующие сени, побольше, где было одно высокое оконце, из приоткрытой створки которого тянуло приятным холодком. Затворив на все засовы последнюю дверь, князь указал на широкую лавку перед столом, накрытым как для небольшого ужина. Тут же стояла золотая братина32 в виде райской птицы, в богато расшитом белом полотенце, и множество питейной посуды. В стороне имелся большой серебряный рукомойник, и носик в виде головы барашка смотрел забавно, поблёскивая вытаращенными круглыми глазами…
– Скинь кафтан. Иди, полью на руки. И саблю тож отцепи, сюда никто без спросу не сунется. Государевы покои!
Федька осматривался, пока князь добавлял в поставцы свечей.
– Налей-ка нам покуда. Ты не смущайся, трапеза эта для нас с тобой, прислуги тут нету, так что я ухаживать за тобой не буду, распоряжайся сам, как если б в дому у себя был.
Федька заметил, как пристально, но и ненавязчиво наблюдает за ним Охлябинин.
– Ай, молодец. Всё-то у тебя в руках порхает точно! И плавно этак, по-лебяжьи. На смотринах для девки, скажем, такие повадки – полдела до венца! Твоё здравие, Фёдор свет Алексеевич.
– И твоё, Иван Петрович. Только вот кушать мне не хочется, уж извини.
– Волнуешься? Оно конечно, а как же. Впервые всё волнительно! – и тут Иван Петрович снова подмигнул Федьке, как давеча.
– Такое внове мне, конечно… Как подумаю, что государю не угожу, так последние мысли мутятся. Помру, кажется…
Князь словно не хотел видеть Федькиной отчаянной попытки, сознавшись прямо в робости, выпросить побольше дружественной помощи. Отвернулся кинуть на кресло ферязь, и отвечал обыденно и спокойно: – Ой, Федя, государю ты не угодить одним только можешь – ежели и дальше будешь так обмирать ото всего. Государь рохлей не жалует. Живость любит во всём! Лихость! Но разумную. При нём только бойкие подвизаются. Угощайся! Амигдал33, в меду варенный – и легко, и бодрости придаёт, а сие тебе понадобится.
– Что-то не пойму я тебя, Иван Петрович, не взыщи… Слова слышу, вроде понятные, а вместе они не слагаются… Что мне сейчас делать-то надо? – выдохнул он. – Страшусь я.
– Ну вот и как тут быть, изверг благостный, обвалился же на мою седую голову! – ворчливым смехом, почудившимся Федьке вовсе уж нелепым тут, отвечал Охлябинин, обходя стол, вставая позади него и возлагая руки на его плечи, и на ухо проникновенно произнёс: – Ждёт тебя государь сегодня же на беседу. Вот и побеседуй с ним, о чём спросит! Не мудрствуя, и не гадая. Сердечности и лёгкости государю надобно. Понятно?.. Ну, освежимся теперь после дня… Мы с тобой сейчас отсюда в мыленку прошествуем, да не в какую-то, а в саму государеву, осмотришься там, может в дальнейшем пригодиться. Подскажу, что знать следует, только ты давай не столбеней, а живо внимай!
Федька, как в тумане, поднялся, влекомый им под руку, кое-как переступил порог. И впрямь – баня… Обдало плотным теплом, знакомым паром липовым, вересовым34 и берёзовым. Охлябинин велел разуться и раздеться, сам быстро скинул всё, кроме штанов и рубахи, закатал рукава, и стал помогать ему с пуговицами и завязками, и скоро Федька остался нагой.
– Крестик сними покуда, после наденешь. Ладанку твою в сумку припрячу, там найдёшь, – он отошёл с ворохом одежды, тотчас поворотился, и вывел Федьку, снова за руку, на середину гладкого чуть влажного пола, ближе к светильникам. Обходя неспешно, осматривал всего, оглаживая по плечам на удивление мягкими ладонями. Тихо было, только потрескивало в печке под горкой горячих окатышей, в углу… От масляных ламп разносился миртовый сладкий дух.
– Безупречно! Превыше мечтания всякого! Ладен и здоров, – тихо и уверенно подытожил князь, остановясь перед недвижимым Федькой. Вдохнул, и покачал, сокрушаясь полушуткою, головой. – Да тебе и омовение ни к чему, этакий цвет весенний, сладостный! Э-эх, вы, годы мои молодыя… А я ещё давеча приметил, как близёхонько к тебе подошёл, веет от волос твоих волшебно, право слово.
Пронзённый страшной догадкой, Федька повалился вдруг к ногам Охлябинина, и чуть не навзрыд зашептал, схватив его руку: – Иван Петрович, виновен я, что мне делать-то?! Виновен! То масло душистое, оно, окаянное, да я ж не знал, а может из-за него только государь мною прельщается, Иван Петрович! Вон там оно, в кошеле, в фиале малом! Господи…
– Тише, что ты, что ты! Чего ещё сочиняешь! Здесь я на то и поставлен, чтоб рассуждать, а не ты. Тащи своё масло, гляну… Ну, знатное мастерство надобно, чтоб такое диво изготовить. Откудова взял? Да не трясись, не яд это! Соки кувшинки болотной чую, амбра серая, да сантал, а вот что ещё – не различу… Подобное только для царицына обихода, никак не ниже! Где же сие добыл?
– Матушка дала с собой…
– Хм. Ну ладно, Федя, ты больше так не пугай меня, а давай помогай, камешков в бадью накидаем… Ах, вот ещё – до отхожего места не надобно ли? Вон дверца, там, пройти по ходу шагов пять, и снова дверца будет, там это всё находится в самом удобном виде… Ну, добро, тогда идём на лавочку, а уж там я тебе помогу…
От облегчения, что в колдовстве не виновен, он ослабел даже, но деловитый непрестанный напор князя, рассуждающего о вещах, о которых и не помышлялось, с простотой и лёгкостью, как о чём-то всем и каждому известном, околдовывал его, потрясение всё новых откровений лишало речи, но она и не нужна была сейчас, когда требовалось понимать и запоминать. Лежал, весь уже чистый, на белом полотне, блаженствуя помимо воли от сильных, но ласковых рук, разминающих и растирающих всю спину и ноги.
– В телесном благе и дух покоен. Ты, Федя, понимать должен, какова тебе доля обещана! О таком знаешь сколько мечтают, да не всякому вот выпадает. Видал, небось, молодцов, что тебе в компанию в Полоцке были? Да и нынешних. Один одного виднее, и нравом не робки тоже, а вот поди ж ты! – Тебя государь рядом возжелал, потому как есть в тебе то, чего ни в ком из них нету.
– Чего же это? – тихо, ровно, не своим голосом отозвался Федька, впервые за всё последнее время справившись с головокружением.
– Про то словами не сказать, сокол ты мой! То только почуять можно. Вот зачем, скажем, из десятка на выбор ладных человека от одного кого-то знобит? Не одно и то же, да, однако, есть общее – Дух особенный такой. Тоже необъяснимо. Что от всей повадки исходит и в очах отражается. Да не стыдись же меня! – князь заливисто рассмеялся, поднимая попеременно краснеющего и бледнеющего Федьку с простынки. – С такими-то статями – и стыдиться! Ах ты, краса-а-а-вец…
Федька внезапно поверил, покорился и закрыл глаза. В ушах – звон, а в душе – средь ада кромешного – ликование такое, сознаться совестно. Только вот тело проклятое выдаёт, и не от страха дыбится, как на стене бывало, – от слов князя-распорядителя, не достигавших его разумения в полноте меры, но принимаемых как неотвратимая правда о себе…