Феликс Лиевский – Царская чаша. Книга 1.2 (страница 2)
– Ему и тысяцким быть, не иначе!
– А Фетиньюшка здорова ли, будет ли?
– А как же! Не изволь беспокоиться, Арина Ивановна, без сестрицы нашей свадьбы не затеем!
– А Федю не видали ли? Как он сам-то? – не сдержалась и всё же спросила она.
Вышла заминка малая. Не видали, были кто где ведь, худого не слыхать, а, значит, всё добром. Беспокоиться напрасно нечего. Невесту тоже не видели. Поди, не повяжет Алексей Данилыч сына любимого с какой-нибудь змеищей или уродицей, а хоть бы и племянницей царской была. Сказывают, красавица.
Шутили всё…
Но на душе у Арины Ивановны непокойно было, думалось, отчего это Алексей Данилыч спешно так сватовство учинил, и отчего сам Феденька об том, дома будучи, ей ни словом не обмолвился… По всему выходило, что сам не ведал ещё об отцовском решении. О многом бы ей хотелось Федю порасспросить, ноющее сердце успокоить, да только знала – прямо не ответит…
Перед самым отъездом в Москву, вконец исстрадавшись тревогой, затеяла Арина Ивановна гаданье-ворожбу, ото всех глаз затворившись в своей горнице. Завиток волос шелковых сына из ладанки извлекши, всматривалась долго, ласково приговаривала, и, решившись, уколола серебряной булавкой палец. Капля крови упала прямо на язычок огня гадальной свечи, вскипела, с лёгким треском исчезла, и тут пламя вспыхнуло ослепительным золотом, так, что Арина Ивановна вскрикнула и отпрянула, и зажмурилась… Белый лик сына возник из сплошного огненного дыма, очи его, зачарованно распахнутые, и в них отражённый, смолой кипящей, живым серебром, остриями клинков-зубов и когтей, и вкруг него, всего обнимая – кольцами Змей Великий, Царь подземный… Перепугавшись, брызнула она водой освящённой поверх гадания, свеча дрогнула и стала вновь маленькой и ровной. Перекрестив волосы Федины, она убрала свою драгоценность обратно в ладанку, прижала к груди, и оставалась долго недвижимой, страшась разгадывать увиденное.
Москва.
Строящийся новый царский двор на Неглинной.
10 сентября 1565 года.
На месте недавнего пожарища, поглотившего двор князя Михаила Черкасского, теперь расширилась целая площадь, и быстро зарастала уже стенами над подвалами и подклетами вновь задуманного Иоанном для себя подобия Слободской твердыни. Князю Михаилу строились палаты тут же, поодаль, покуда сам он с семейством в Кремле обитал.
Резной громадный двуглавый орёл, выкрашенный в чёрное, высился над Большими воротами, грозясь озлобленно на ворогов с востока и запада равно непримиримо, и всё тут кипело работой, и особой, на дух уже знакомой опричной, свойской, лихостью. Чёрных кафтанов тут было изрядно, как и празднично-цветных, и в полуденный час обычного отдыха молодцы любили, как и в Слободе, повеселиться. Остановясь в тени почти уж готового помоста посреди площади, готового служить и царским местом, и глашатайным, и судным, и потешным тоже, Иоанн с ближними, все верхами, задержался подглядеть за молодецкой потасовкой с интересом и всегдашним удовольствием. Конечно, ребята уже прознали, что царь здесь и на них смотрит со стороны, и разошлись пуще прежнего. Кафтаны, часто без рубах ими носимые, побросаны в пыль были, и несколько пар бойцов, по пояс голые, блестя мокрыми тугими мышцами, ломали и валить друг дружку наземь старались, а вокруг, свистом и забористыми выкриками их поощряя, кипела опричная братия. По обычаю, бить старались бескровно, не в голову, больше на ловкость напирая, да не всегда получалось, и кое-кто кровью сморкался и сплёвывал, однако старшины пока поединка таковых не прерывали.
Федька гасил в себе укоры зависти. Отмечая всякое выражение удовольствия в лике государя при особо удачном и видном выступлении кого-нибудь из молодцов, завидовал их вольному развлечению, за коим государь всегда с радостью наблюдал…
Грязной, да и Вяземский эту его слабинку как-то раз отметили, и случая не упускали поглумиться, конечно, даже если вид Федьки никак переживаний его не выдавал. Начинал обыкновенно Грязной.
– Чо, Федя, и хочется и колется? Бело личико, оно, конечно, как не поберечь…
– А хоть бы и так! Это тебе, образина, терять нечего. Да мне и государь, вон, шкуру портить не велит. А я хоть щас! Не веришь? А пошли со мной! Афоня, Васюк трусит. А ты?
– Чего я? – помедлив, как всегда, спокойно свысока отвечал Вяземский. – Не велено раз шкуру твою портить – значит, и не станем.
– Да ты боишься, что уделаю тебя, – не менее надменно и даже с ленцой отвечал Федька, обдавая обоих своих противников невыразимым презрительным взором, полускрытым тенью ресниц.
– Ты-то?! Ой не смеши. У меня на твои выкрутасы, знаешь ли, и коленца с хитростями один ответ имеется: дам оглоблей по башке – вот и вся ласка!
Они с Грязным заржали, Федька отмахнулся.
Государь тронул поводья.
Пора было возвращаться.
Любопытно, знает ли Вяземский наверняка о его расправе над Сабуровым, догадывается ли. Этого никак нельзя было понять, а сам он ни разу ни о чём таком не намекал. Грязной же подкатил однажды, встретивши их из богомолья, с паскудным смешком, как всегда, а правда ль, что не без кравчего старания Егорка на ножик наткнулся. Как всегда теперь, таким же смехом Федька не отрицал, но и не утверждал сказанного, чем доводил Грязного изрядно. И порой чудился сквозь легкомысленный глум этот в Грязном неподдельный, старательно скрываемый страх. В зрачках.
Федька омрачился, припомнив, что из-за всех переездов упустил распорядок в занятиях «выкрутасами и коленцами», и нагонять будет тяжко, это он уже знал по опыту. «Оглоблей по башке»! – Я вам покажу ещё и оглоблю, ничего, заткнётесь тогда!
Как бы не мечталось ему козырнуть перед всеми тем, чему уже наловчился, наставник твердил ему непреклонно, что рано ещё, а пустое тщеславие есть неразумие полное, и часу своего он дождётся по праву. Что ж, подождём тогда.
Разозлившись опять, что воздержание его от потасовок могут принимать и впрямь за жеманное себя бережение, Федька испытывал жестокое желание накостылять кому-нибудь как следует прилюдно, и даже раздумывал, как это всё же устроить… В Слободе оно представлялось возможным – затеять потешную потасовку, и развернуться как следует. С недавних пор он понял отчётливо, что его как бы остерегаются. Конечно! Царскую Федору ненароком обидеть никому не хотелось, а и поддаваться тоже не было охотников, и не важно, что новобранцы на него с восторгом смотрят, с завистью, а бывалые – по-разному, но не без своеобразного уважения… Злило Федьку неотвязное это прозвище, однажды Грязным, на такие штуки гораздым, выпаленное, да зацепившееся, как видно, всем за причинные места. На самом деле, так и было, да и слава по Федьке укрепилась, что бешеный, на любое окаянство способный, а с таким связываться – себе дороже…
При всём прочем, он проголодался очень, а государь всё объезжал новое возводимое хозяйство своё без видимой устали, торопясь с делами управиться до завтрашнего дня. Ибо намеревался непременно быть завтра в Коломенском, в той необычайной Дьяковской церкви4, что над самым Велесовым оврагом особняком стоит…
Вовек не забыть было Федьке тех дней и того оврага, и даже сейчас, отсюда, из шумного солнечного, ещё по-летнему тёплого суетливого дня веяло на него таинством и вечным каким-то холодом, оттуда, из недавнего прошлого. Почти забытое происшествие, по словам свидетелей, едва не стоившее ему жизни, встало перед ним с прежней ясностью и непостижимостью… Будет ли когда ответ? Надо ли искать его, или ввериться без оглядки судьбе?
Никто не знал точно, что сподвигло государева батюшку, Великого князя Василия Иоанновича, заложить храм этот, за что просил прощения у Всевышнего, о чём молил, мрачным скорбным событием тем библейским вдохновившись, никто не знал… Какими дарами тайными вымолил у Неба себе долгожданного наследника, Иоанна несравненного Четвёртого, дивный храм достроившего. И глава усечённая Иоанна Предтечи там, точно живая, обитала, на подходящего взирая с мусийной5 надвратной иконы, на входе в пределы старого Дьяковского кладбища, тишайше окружившего крестами, камнями и плитами надгробий храм со всех сторон… Многостолпный и многопредельный, одиноко возносящийся над провалом оврага, не похожий ни на какой иной, Федькой виденный, завораживал храм прихотливой стройной красотой, которую рассматривать хотелось бесконечно, обходя вокруг, и пугало это место, и манило, и доставало до самой затаившейся души… Венчанный тёмным шеломом, не луковкою золотой, стоял он неким молчаливым воином, отшельником задумчиво хранил свои таинства, и открывался, как водится, лишь ответно открытому, искренне и смиренно просящему сердцу… Но обитало здесь, вокруг, всюду, с божественным наравне, даже под храмовыми сводами, что-то необъяснимое, из мрака и крови самого времени и самой земли вырастающее, и – влекущее могуче. Жила молва о неких людях, здесь в незапамятные времена обитавших, а после вдруг в одночасье исчезнувших, сразу, со всем своим хозяйством, а куда – никто не ведает… И что видят тут иногда невесть откуда взявшихся чужаков, как будто не в себе они, и одеты не по-нашему, но место узнают, а домов своих и из людей – никого. Куда-то после они снова девались, уходя в туманные ночи вниз, к Велесову ручью. И ему уже не терпелось побывать там опять: нечто беспредельное, дремучее, непонятное и сладостное ожило, шевельнулось в нём снова, и стало звать неясным глубоким мерным зовом, точно очень-очень дальний колокол во тьме, единовременно бивший в самом зените его сердца. Федька побоялся слишком провалиться в эти настроения, тем утратив внимание ко всему насущному, совершающемуся сейчас. Навь нахлынула. Но он встряхнулся, к Яви вмиг возвращаясь, и солнце засияло с прежней спокойной уверенностью, обозначив света и тени, и приглушённые звуки мира опять вспыхнули и стали плести свой обычный беспорядочный хор.