Феликс Лиевский – Царская чаша. Книга 1.2 (страница 13)
Иоанн подался вперёд, пытливо вглядываясь в него.
– В деле подложном, говоришь? Исподволь? Это как же?
– А по неведению. Он людишек своих с конями по весям нашим рассылает, они торг ведут, Ахметке добычу свозят, он Мустафе доход сдаёт, а тот – тебе с того подати в казну. Дьяки Пивова38 докладные росписи пишут. А пишут по тем спискам, что им дьяки губернские присылают, а те по грамотам своих подьячих оные составляют… А Головину39 – свои отписывают, значит.
– Ты по древу-то не растекайся! Кратче.
– Что, ежели Ахметкины людишки пятинные пошлины40 не по товару пишут?
– Чего замолк? Изрекши "аз", реки и "яз". Известно ль тебе чего, иль так словоблудишь?
– Слыхал спор на задворке. Попрекал некто, с выговором вроде татарского, Ахметкиного приказчика в нечестии в расчётах. Приметить его не успел – едва заслышав нас, умолк и сгинул без следа. Ну так я и говорю, государь! Ежели б такое вскрылось, виновен ли Мустафа в вине людишек своих, как ты рассудишь? Справедливо ли с него взыскать, чтоб впредь лишней воли им не давал, выверку чтобы устраивал как следует? Ты ведь честь ему оказываешь, в Конный ряд поставивши, первым по Москве. И сам говоришь: если в войске разброд – виноват воевода.
Пристальный взгляд Иоанна стал острым под сдвинувшимися бровями. Федька успел уже начать жалеть о сказанном, понимая, сколь ему несносно всякое поминание о разбродице и воровстве, и большом, и малом, из коего большое слагается, в подначальной его державе. А вышло, как будто он, Федька, царю на недосмотры его указует, не в своего ума дело лезет. Обомлел Федька от промашки такой своей… И уж не знал, стоит ли всего сейчас говорить.
– Прав ты тут. Взыскал бы, – молвил, наконец, Иоанн, возвращаясь к равновесию душевному с видимым трудом.
В великом облегчении Федька перевёл дух и присел к подножию его, осторожно прижался виском к его колену. Хищно вырезанные ноздри Иоанна втягивали его близкий запах, заставляющий руку подняться и возлечь на тёмные тяжёлые кудри, и поглаживать их, и – умиротворяться.
– Ежели б ты что знал про кого наверняка, Федя, то сказал бы мне сразу, так ведь?
– Государь! – он перехватил мягко царскую руку и прижал к губам. – Я клятву давал опричную, нерушимую, ни об чём дурном не молчать, и от неё не отступлюсь. Но ещё допрежь того, год тому почти, в Крестовой палате, помнишь, к стопам твоим припавши да в очи тебе заглянувши, в себе я клятву ту бессловесно принёс…
Ладонь Иоанна легла на его рот и как запечатала.
– Молчи. Молчи лучше… – склоняясь, он дотянулся и поцеловал Федькину пахучую макушку. И застенал тихо-тихо.
Пора было переоблачиться к трапезе.
По жесту его Федька призвал спальников и отворил перед ним двери кабинетной комнаты во внутренние покои. Затем в свои сени вернулся, где его уже ожидал с приготовленной сменой одеяния Арсений.
За столом были Вяземский, Зайцев и Наумов, и более ни души, не считая стоявших по стене подавальщиков.
– А Васюк где? – бросил Вяземский, пока в ожидании царя они рассаживались по обычным местам.
– Видать, государю не до шутовства ныне, – пожал плечами Наумов, и все трое коротко посмеялись.
Грязной вскоре ввалился, как всегда взъерошенный, и уже несколько навеселе, и едва успел надлежаще поправиться до прихода государя с малой свитою – рындами и Федькой.
Обед начался, как только Иоанн поднял поданный ему Федькой ковш мятного кваса, и краткой напутственной речью приветствовал их.
– А нам можно чарочку? – не известно к кому обращаясь, отламывая кусок от близстоящего ситника, прошарился по столу глазами к сотрапезникам Грязной. Тут же к нему подошёл служка и налил полную рейнского. Иоанн часто почти не ел и не пил за общей трапезой, но все знали, что гостям ограничений не было никаких, кроме, само собой, дней постных.
– Ты, Вася, уже угостился, смотрю, – заметил Иоанн без упрёка.
– Так и есть, государь! – Грязной рьяно, как всегда, подался в его сторону через стол, всем туловищем выказывая готовность к чему угодно и во всём заранее каясь. – У нас же свадьба скоро, говорят! – и он осклабился на Федьку. – Вот, предуготовляюсь!
Все тоже посмотрели на Федьку, сохранившего непроницаемый вид кравчего при исполнении долга, и не пожелавшего поддержать подначку Грязного. Лицо его подёрнулось брезгливостью, и только. «С банькой пакибытия, стало быть!» – отчётливо прозвучало в голове, и тут Федьку накрыло… Минувшее ноябрём здесь разом встало и навалилось, и палаты все эти, тогда впервые виденные, их запах, великолепие, чужесть и тайна, и восторг, и ужас весь тот, им испытанный – словом, всё. Теперь уж и в Кремлёвских государевых покоях пребывал он за своего, а тогда… Что-то заныло в нём неясно, и он понял: со дня их приезда государь ещё ни разу не оставлял его в опочивальне при себе. Это ничего не означало, кроме того, что устал государь с дороги и недомогал, и желал в одиночестве безо всяких бесед отдыхать, говорил он себе. Что навалились на него сходу все челобитчики, те, что в Слободу ломануться не решились, а, прознав, что государь в Москве, кинулись за справедливостью по всяким судам. Государь никому без причины не отказывал, а раз на неделе весь день принимал только крестьянские и посадские жалобы и прошения, и самому пустяковому дельцу копеечному уделяя внимание. Ни единой трапезы почти не проходило без гостей и бесед значимых, так что только на молитве да в опочивальне бывало ему отдохновение, да и то – как сказать. От мыслей же не отвяжешься иной раз и молитвою, и сон нейдёт, это Федька по себе знал. Захотелось немедленно в Слободу, ставшую уже родной, где дышалось куда вольнее, чем в громаде затихающего к ночи Кремлёвского дворца, полного теней, огней и красоты, пропитанного вздохами и шёпотами, внезапными криками, стройными хорами славы, и вековым звоном колоколов и рек величаво текшего по крови злата… Стоило на миг хотя бы вообразить, что Иоанна рядом нет, и чужой враждебный вихорь подкрадывался и обносил его в цепкий круг, и гибель жестокая зримо вставала перед очами. Мерещился страшный облик Горецкого, кинувшегося к нему тогда в полном отчаянии обречённого.
Сколь не запихивал эти видения Федька подалее, они лезли и лезли из глуби откуда-то. Он тихо мучился вопросами неразрешимыми, и начинал постигать, отчего это многие знания есть и печали многие. Ибо чем более тебе открывается всего, тем ещё более за этим появляется неизвестного. К примеру, зачем нужны вредные животные вроде Грязного. И накой раз за разом бегать в Литву тамошнему сейму панскому на поклон, когда тут можно бы одному государю достойному поклониться да и жить себе…
– А то-то и оно! – зло говорил Вяземский, и осушал уже третью чашу, ни на кого не глядя. – Власти им охота, а воевать – нетушки! Пущай иные воюют за них! Пущай кровушку свою травят, покуда они гусями дутыми пред друг дружкою ходят, да доходы собирают, да в сундуки складывают! А меж тем мечтают, что за них ктой-то с крымчаками и ливонцами на мир уговорится!
– Никто, ишь, кишки-то свои на общий барабан мотать не жаждет, Афоня! – зло смеясь, поддержал Грязной. – Всяка крыса в свой угол прячется, покуда вместо неё иные грызутся.
– Ежели бы в свой только! Несутся к Жигмонду, аки ко апостольским стопам!
– А Жигмонду на них наплевать с колокольни, никто они тама, мошонки вытрясенные! Нежели Жигмонд и паны глупы настолько, чтоб гниль предательскую себе во главу избирать да к корыту допускать? Не-е-е, свиньи – твари хитрые!
– А бегуны наши глупее свиней, выходит: руку дающего кусают, а сапог пинающего – лижут!
– Ээ, то подлючесть особого свойства, и тем опасна, что непостижима разуму справедливому.
Сотрапезники выпивали понемногу, закусывали, гудели и кивали. Никто не поминал Курбского, хотя в него как раз метил Грязной, зная, что тем порадует Иоанна. Сам Иоанн молчал, с удовольствием смакуя единственное на сегодня своё блюдо обеденное – большую тарель щей со снетком, заваренных так густо, что ложка, туда поставленная, падала не вдруг. На него глядя, Федька, при малой трапезе будучи, и себе всегда брал того же, и сейчас в поданную прислугой тарелку щей икорочки севрюжей и лососевой добавлял изрядно.
После отправились отдыхать.
Иоанн возлёг на обычный в покойное время час дремоты, и отпустил его тоже.
Янтарный яблочный свет пробил стеклянные оконцы. Последнее тепло изливалось на землю, последние пламенные и ясные полыхания царили в рощах и шорохах лесистых окрест, и последние яркие плоды снимались с садов. Вместе с дымами чистых костров поднимались к небу, подёрнутому белёсой шалью, воздыхания и чаяния мира всего, казалось, и протяжные клики пролетающих клиньев птичьих говорили о грядущем сне души. Так было всегда.
Но утки и журавли пролетали вкруг Кремля дальше, и им не было времени для сна души. Как и обитателям Кремля, впрочем.
Глава 3. Лекарство от кручины
Москва. Кремль.
20 сентября 1565 года.
– …Тетерева под шафраном, журавли под взваром в шафране, лебедь медвяной, лососина с чесноком, зайцы в рассоле, потрох гусиный, потрох кабаний с куры во щах богатых, осётр заливной, севрюга печёная, а за ними, с переменою подавальщиков41, пироги с бараниной, пироги подовые, пирогов блюдо с яйцы и лук, кулебяки на четыре угла с гречневою кашею, луком и грибами, щукою, молоками сладкими с яйцы и черемшою рублены, блины тонкие, и к ним сливы в меду варёные, смоквы с имбирём в меду тож…