Федор Шаляпин – Страницы из моей жизни. Маска и душа (страница 131)
Однажды утром Дальский явился ко мне на квартиру. На пороге крикнул:
— Вот он!
С ним ввалилась целая толпа вооруженных людей в шляпах, в пиджаках, опоясанных портупеями, на которых висели сабли разных видов, с винтовками в руках.
Перед этой невероятной толпой Мамонт Дальский, встав на одно колено, с пафосом кричал:
— Вот он! Мы приехали к нему. Он наш. Если он хочет пить шампанское, то мы разрешаем ему пить шампанское. Мы анархисты. Мы не запрещаем личной жизни человека. Он свободен, но мы его арестуем сегодня… Вы должны ехать с нами к одному миллионеру, который устроил в своем доме музей. Желает укрыться. Мы просим вас поехать и осмотреть картины — имеют ли они какую-нибудь художественную ценность или нет.
Меня окружили анархисты. Повели по лестнице вниз, усадили в автомобиль. Дальский сел со мной, его странные спутники — в другие машины.
Меня привезли на Москва-реку, в дом Харитоненко.
Картины были развешаны во втором этаже особняка.
Дальский спросил:
— Ну что?
— Это картины французской школы барбизонцев, — ответил я. — Это Коро, это Добиньи.
Один из анархистов, по фамилии Ге, кажется, тоже артист, подошел вплотную к картинам, прочитал подпись и сказал:
— Верно.
В это время внизу на дворе раздались крики, звон разбиваемых бутылок. Анархисты разбивали погреб и пили вино.
Вдруг со стороны набережной раздался треск пулеметов. Дальский бросился на террасу сада и бежал. За ним — все другие. Я остался один.
На улице некоторое время слышался топот бегущих людей. Потом все смолкло.
Я вышел — вокруг уже не было ни души.
Дома я застал Шаляпина. Он весело хохотал, когда я ему рассказывал о происшествии.
— Я не знал, что выйдет такая история. Ведь это я сказал Дальскому, что ты можешь определить ценность картин.
Мне показалось, что я живу в каком-то огромном сумасшедшем доме.
Вскоре меня вызвал Луначарский:
— Вы устали от революции, я понимаю. Вам следует уехать за границу. Конечно, мы не можем предоставить вам для этого средства.
— Но у меня ничего нет, — ответил я. — Деньги сейчас ничего не стоят. Да у меня их и взяли. А что было из ценных вещей, того мало…
Он пожал плечами.
Через некоторое время я получил через контору государственных театров паспорт, но решил все же оставаться в России. Мне трудно было расстаться с моим деревенским домом и садом, хотя многое в нем уже было разграблено.
Федор Иванович все время пребывал в полном недоумении. Часто ездил в Кремль, к Каменеву, Луначарскому, Демьяну Бедному. И, приходя ко мне, всегда начинал речь словами:
— В чем же дело? Я же им говорю: я имею право любить мой дом. В нем же моя семья. А мне говорят: теперь нет собственности — дом ваш принадлежит государству. Да и вы сами тоже. В чем же дело? Значит, я сам себе не принадлежу. Представь, я теперь, когда ем, думаю, что кормлю какого-то постороннего человека. Это что же такое? Что же, они с ума сошли, что ли? Горького спрашиваю, а тот мне говорит: «Погоди, погоди, народ тебе все вернет». Какой народ? Крестьяне, полотеры, дворники, извозчики? Какой народ? Кто? Непонятно. Но ведь и я народ.
— Едва ли, — сказал я, — ты помнишь, Горький как-то говорил у меня вечером: кто носит крахмальные воротники и галстухи — не люди. И ты соглашался.
— Ну, это так, несерьезно…
Он помолчал и заговорил вновь:
— Пришли ко мне какие-то неизвестные люди и заняли половину дома. Пол сломали, чтобы топить печку. В чем же дело?.. Если мне не нужны эти портки, — показал он на свои панталоны, — то что же будут делать портные? Если я буду жить в пещере и буду прикрывать себя травой, то что будут делать рабочие? Трезвинский говорит в Всерабисе: «Дайте-ка мне две тысячи рублей в вечер, как получает Шаляпин, я буду петь лучше его». Вино у меня из подвала украли, выпили и в трактир соседний продали…
— Посмотри, пожалуйста, — Шаляпин показал в окно, — пустые бочки везут в одну сторону, а другие ломовые везут такие же бочки в другую сторону. Смотри: глобус, парты школьные — это школа переезжает. Вообще все переезжают с одного места на другое. Точно кто-то издевается. Луначарский говорит, что весь город будет покрыт садами. Лекции по воспитанию детей и их гигиены будут читать… А в городе бутылки молока достать нельзя… Вообще каждый день говорит речи, все обещает, а ему кто-то крикнул: «Товарищ Луначарский, вы хоша бы трамвай пустили!..» Поедем, послушай, на Дмитровку, Маяковский мне сказал, там А. какая-то, у нее на квартире ресторан. Там все есть. У ней чекисты едят.
Действительно, столы в зале у А. были накрыты белыми скатертями; великолепный фарфор, изысканный завтрак; коньяк и вина. За столами сидели люди в галифе и тужурках, ранее никогда не виданные. Хозяйка, красивая женщина, села с нами и сама стала потчевать Шаляпина.
Выходя, Шаляпин сказал:
— Как это странно. Рестораны закрыты, а ей разрешается.
По улице шли люди, неряшливо одетые, мрачные, растерянные. У некоторых были мешки за плечами. Шли, пытливо оглядывая встречных, как бы желая что-то узнать. В глазах — какой-то испуг и недоумение. Солдаты шли мрачные и уже не лущили подсолнухов. Вывески магазинов были сорваны. Москва имела вид разгромленный. Ни одного знакомого лица. Большие дома были все с разбитыми стеклами, булочные — пусты.
Какая-то интеллигентная женщина, с бледным лицом, с ребенком на руках, умоляюще просила, держа в руках баранку из черного хлеба:
— Купите бубличек…
И все оглядывалась кругом, боясь полицейского.
На углу дома большой плакат-воззвание: «Жертвуйте на больных туберкулезом детей».
На площади — толпа солдат. Один из них держал речь:
— Когда мы с ими братались, то хорим: «Мы свово Миколая убрали, когда же вы, хорим, свово Вильхельма уберете?» А они нам хорят: «Как так, — хорят, — его уберешь, он нам всем головы поотвертает».
— Здорово! — сказал Шаляпин и рассмеялся.
На стенах висели печатные плакаты, большие портреты Троцкого, Карла Маркса, Ленина. У Театральной площади валялся распухший труп лошади. Охотный Ряд был пуст.
Вернувшись ко мне на Мясницкую, мы увидели, что вход с улицы забит досками. Ко мне подошел в военной фуражке комендант дома Ильин. Шинель его была опоясана ремнем, на котором висел большой наган. Он посмотрел на нас серыми пьяными глазами и сказал осипшим голосом:
— Всё, всё к чертовой матери! К матери, к матери, к матери!.. Вот, товарищ Коровин, пришлось дверь забить, со двора ход. Ей-ей, воры, все воры, ей-ей! Дома денег держать нельзя. Куда деться? Веришь ли, прячу под камень, а то — в помойку… У жены шубу украли, а сегодня самовар. Куда деться? В воротах конвой поставлен. Нет — ушли, сволочи, с девками в дровах прячутся…
Когда мы пришли к себе, то увидели, что пол покрыт водой.
Вошедший следом за нами Ильин сказал:
— Видите — что делают, сволочи! Кран не закрыли, трубы полопались, вода-то и прет. Инженера расстреляли, а Дьячков, сволочь, — куда ему! Он инженеру гаечки подавал. «А я, — говорит, — я — все!» Вот и возьми его! Морду пойду набью.
— А вы кто будете? — спросил он Шаляпина.
— Это Шаляпин, певец, — ответил я.
— Шаляпин? Ишь ты! Ах, товарищ Коровин, ежели бы сейчас свисток на фабрике у Эйнема. Все бы бросил — ушел. Я ведь бисквиты заваривал. Вот он меня любил, Эйнем-то. В праздник сто целковых золотом. Первый мастер я был. Ну-ка, где теперь бисквиты. Собачину ем. Хочешь, я вам самогону принесу? Давай деньги. Достану.
— Доставай, — сказал Шаляпин.
— Смотри только не скажи, а то к стенке поставят.
— В чем же дело? — по привычке спросил Шаляпин. — Что за чепуха идет?..
— А ты не пей, Федя, самогону, — сказал я, — ослепнуть можно.
— Почему же он пьет и не слепнет?
Ильин вернулся. В руках он держал большую миску с зернистой икрой, а из-за пазухи вынул бутылку с самогоном.
Шаляпин выпил и сказал:
— Это настоящий самогон. Не денатурат.
И жадно стал есть ложкой зернистую икру из миски.
Шаляпин ночевал у меня. Постель его была почти рядом с моей. Нас разделял ночной столик, на котором стояла лампа. Было темно. Я проснулся ночью от крика:
— Они! Они! А-ах! Они!
И почувствовал, что по ногам моим кто-то бьет кулаками. В темноте я ничего не мог разобрать и стал шарить под подушкой револьвер. Он все не попадался под руку. Тогда, защищаясь, я стал отмахиваться кулаками и наконец по ком-то попал.
— А-ах! — крикнул около меня Шаляпин.