Федор Шаляпин – Правдивая история моей жизни (страница 32)
Меня страшно удивляло, когда мне переводили содержание наиболее ярких мест той или другой речи, и по русской привычке я смотрел на полицейского. Иногда хотелось даже спросить его:
– Что же это вы, сударь? Как же это вы слушаете подобные ужасы?
Он, полицейский, мужественно и непоколебимо спокойно слушал все. На его глазах ниспровергали британскую империю, а он усы покручивает и на хорошеньких женщин одобрительно смотрит! Он – свободный слуга свободного общества – какое-то невероятное явление! Однажды приятель англичанин сказал мне, указывая на пламенного оратора:
– Ругает полицию вообще и в частности английскую!
– А полицейский?
– Вот полисмены!
Они слушали речь, расставив ноги, заложив руки за спину, совершенно спокойно, как будто дело шло не о них. Казалось, что они взвешивают, что правда в словах оратора и что неправда.
Публика расходилась с митингов, распевая песни. Одни пели революционные гимны, другие – церковные псалмы. И ничего! Англия не разваливается от этих песен!
В Гайд-парке люди располагаются на траве, иногда они даже завтракают, сидя на лужайках, хотя всюду много дорожек, скамеек.
– Чего же они мнут траву? – спросил я приятеля.
– Разве на траве не приятнее сидеть, чем на скамье? – удивился он.
Везде было написано, что парк предоставляется охране публики, и публика действительно не рвала цветов с куртин.
У нас бы при такой свободе деревья с корнями выдрали из земли. Однажды, проходя по улице, я услышал музыку – оркестр играл марсельезу. Шла огромная толпа женщин, украшенных бантиками, в руках они несли корзины цветов. По бокам процессии шагали полицейские, покуривая трубочки, смешно-важные.
Время от времени какая-нибудь женщина что-то кричит, крик подхватывает вся толпа, заглушая музыку.
Над толпою густо колыхались разноцветные флаги, знамена, плакаты с надписями. Все было так цветисто, радужно. Впереди, играя на турецком барабане, идет красивая девушка. Я остановился разинув рот, удивленный этой картиной. Барышня с барабаном подскочила ко мне и обнаружила намерение заткнуть мне рот ударником, но тотчас засмеялась и приколола мне в петлицу цветок. Все это вышло у нее удивительно весело и мило. Оказалось, что это процессия суфражисток.
Ночами, когда город оголяется, зажиточный люд прячется в дома, – лондонские улицы, как улицы всех городов мира, показывают человечье горе и нищету.
Являются какие-то молчаливые испитые женщины с детишками на руках. Когда такой женщине дашь шиллинг, она немедленно несет его в ближайший бар.
Алкоголиков в Лондоне множество, днем они незаметны, а ночью становятся видимы, точно гнилушки.
Британский музей – великая и премудрая книга о мировой культуре, книга, написанная удивительно просто и понятно.
Германия
Вскоре я был приглашен в Берлин на несколько спектаклей, я должен играть там «Мефистофеля», «Дона-Карлоса» и «Севильского цирюльника».
Что ж, при хорошем настроении и в аду играть можно. Я еще никогда не пел в Германии и поехал в Берлин с большим любопытством. Германия – извините, пожалуйста! – тоже очень интересная и культурная страна, хотя в ней чувствуется некоторая связанность и тяжесть, не замеченные мною во Франции и Англии. Слишком часто бросается в глаза лаконическая надпись «Verboten».
И еще «Abort» (Общественный туалет). Слова эти пишут очень четко, огромными буквами. Я знал, что «verboten» значит «запрещено», а слово «Abort», знакомое мне только в одном смысле, долго вызывало у меня недоумение. Такое, казалось бы, благоустроенное государство и – вдруг… Странно!
С первых же дней я почувствовал, что, в противоположность соседним культурным странам, в Германии понятие о свободе – чисто философское понятие и подчинено понятию – порядок. Какой-то злой шутник уверял меня, что там люди имеют право рождаться только осенью 13 октября, а должны умирать тоже в дни, заранее установленные начальством. Это – неправда; немцы, как и все другие люди, умирают «по вся дни».
По приезде в Берлин мы быстро прорепетировали в Королевском театре все оперы. «Verboten» всячески мешал мне, а также товарищам итальянцам и французам, но дружными усилиями мы его преодолели.
Первым шел «Мефистофель». Как всегда, волнуясь перед спектаклем, я закурил в моей уборной папироску. Явился дородный, точно каменный, пожарный и сказал мне:
– Verboten!
Указывая ему пальцами на мое сердце, голову и прочие члены, я стал убеждать его, что курить – необходимо для меня. Он не поверил и произнес длинную речь, в которой я понял только одно слово – штраф!
– Ну, и пускай штраф, а курить я буду!
Он ушел нахмурясь, и мне показалось, что за кулисами готовятся арестовать меня.
Тут, на счастье, явился Гинсбург, и я попросил его выхлопотать мне у соответствующей власти разрешение курить. Всемогущий Гинсбург устроил это сложное дело: снова явился пожарный, принес два ведра воды, поставил их около меня с боков и объяснил, что вода имеет свойство гасить огонь.
– Jawohl! – сказал я.
Успокоенный пожарный вышел из уборной, но встал у двери ее и так простоял весь спектакль. Мне очень хотелось, чтобы он взял в руки брандспойт, но я не знал, как сказать ему это. Все, что мы играли, очень нравилось и публике, переполнявшей уютный и милый Королевский театр, и кайзеру Вильгельму, который держался среди публики удивительно просто, словно публика была любезным хозяином, а он ее почетным гостем.
«Мефистофель» очень удивил немецких драматических артистов. Кроме Барная, которого я уже знал как режиссера Королевского драматического театра, ко мне в уборную приходили и другие артисты, удивленные тем, что я играю оперу, как драму. Я выслушал немало тяжеловесных комплиментов, построенных очень многословно и прочно.
Император посещал каждое представление, не стесняясь хохотал на весь театр, перевешивался через барьер ложи и вообще вел себя, как добрый немецкий бурш. В последний вечер мы дали сборный спектакль из разных опер; я играл в «Севильском цирюльнике». Император перешел в ложу рядом с кулисами и пригласил во время антракта к себе Рено – француза, игравшего Мефистофеля в «Гибели Фауста», меня, Купера и режиссера.
Войдя в ложу, мы увидали Вильгельма, стоявшего, опираясь на правую ногу, с рукою на эфесе шпаги. Он был уже не молод, под усами, лихо закрученными кверху, глубокие морщины, волосы с сильной проседью. Острые глаза серовато-синего цвета и вся его фигура говорили о большой энергии, настойчивости.
– Ведь вы – русский артист? – обратился он ко мне на французском языке.
– Да, я артист императорских театров.
– Очень рад видеть вас у себя и восхищаюсь вашим своеобразным талантом. Мне хочется подарить вам что-нибудь на память о нашей стране и нашем театре. Вы поете Вагнера?
– Только в концертах, опер его еще не решался петь.
– А как относятся в России к этому композитору?
Я сказал, что его чтут и любят.
Кайзер взял футляр из рук какого-то высокого человека во фраке и вынул из футляра Золотой Крест Прусского Орла. Он сам хотел приколоть мне орден на грудь, но ни у кого не нашлось булавки, хотя в ложе были женщины и в их числе – императрица. Улыбаясь, он передал мне орден в руки. Неловко было мне стоять перед ним в костюме дона Базилио, в засаленной рясе латинского священника, с ужасающей физиономией и невероятным носом. Серьезный тон вовсе не совпадал с моей фигурой и лицом. Я чувствовал это, видя, как все и сам кайзер невольно улыбаются, глядя на меня.
Я был очень рад, когда беседа кончилась, хотя кайзер Вильгельм держался очень просто. Чувствовалось, что это властитель могучей страны, но не стесняло. Он умел красиво встать, красиво поднять руку, сказать слово, как настоящий артист. Я думаю, что, признавая императора артистом, я говорю ему большой комплимент, и я говорю это искренно.
Рено, Купер и режиссер тоже получили ордена и, естественно, были очень польщены этим. Мы решили «спрыснуть» подарок и большой компанией отправились в гостиницу «Бристоль», где я жил. Прицепили ордена к фракам и сошли в зал ресторана. Слуги, до этого дня не обращавшие на нас особого внимания, теперь как-то особенно изгибались перед нами, шаркали подошвами сапог и смотрели на наши кресты благоговейно. Метрдотель сообщил нам, что в погребе ресторана есть отличные вина, которые подаются только в исключительных случаях: не желаем ли мы? Мы поспешно заявили, что желаем пить отличные вина во всех случаях жизни.
Принесли отличное вино, мы стали пить и произносили чепуховые речи, взаимно поздравляя друг друга прусскими дворянами. Было очень весело, мы вели себя так забавно, что даже немцы смеялись. Весьма жалею, что в эту ночь среди публики ресторана не было почтенных русских граждан, известных всему миру своим отвращением к алкоголю, – вот когда они окончательно убедились бы, что Шаляпин воистину жестокий алкоголик! Ибо – увы! – я не стеснялся в потреблении отличного вина, равно как и мои товарищи.
В ресторане было уже пусто, и огни наполовину погасли, когда мы нашли, что пора расходиться по постелям. Вино подействовало мне на ноги, и, прежде чем выйти в дверь, я должен был основательно прицелиться к ней. Но сознание было ясно, и я очень хорошо помню, что стрелка часов показывала четыре. Однако я забыл номер моей комнаты. Идти вниз к швейцару и снова подниматься вверх – на это я не решился. Вот дверь, как нельзя более похожая на дверь моей комнаты, я отворил ее и вошел.