реклама
Бургер менюБургер меню

Федор Метлицкий – Унесенный. Повесть (страница 3)

18

А те, кто взобрался на вершину успеха, не могут отказаться от своего интуитивного превосходства, как начальник поневоле ощущает себя выше своих суетящихся подчиненных, когда он входит в свой кабинет (Гордеев давно отрезвел, ему уже этого не было нужно). Хотя иногда могут увидеть себя трезво, обнажаясь догола, стать самими собой, обычными людьми. Впрочем, не все ли равно, глупы они или умны, при взгляде из космоса.

Сейчас его перестали волновать недоброжелатели – стал смотреть на бывших соперников, уже отболев, с удивлением, как на древнего египтянина, пьяницу и соблазнителя, кравшего вещи из пирамиды фараона, о суде над которым рассказано в древнем свитке.

Мир в сознании ячеист, в каждой ячейке свои глупости и иллюзии самосохранения, ибо никто не видит себя со стороны. Все проблемы сливаются в одну: добиться благополучия и, не дай бог, не умереть.

Здесь, в космосе, те эмоциональные пристрастия удаляются в прошлое, и каждая реальность на Земле, на протяжении всей истории прошлого и настоящего видится в настоящем времени, и слепо кружится внутри себя, не зная, что можно посмотреть на себя со стороны.

Маленькие истории жизни туристов на космическом корабле утонули – в величии космоса. Отсюда Земля виделась отстраненным голубым шариком – в ней исчезли угнетающие мелкие вещи и делишки, значительные, когда они у собственного носа.

Для Гордеева разделение между тем прошлым и настоящим, в черной пустоте, стало таким невообразимым, как между планетой людей и экзопланетой, удаленной на несколько световых лет, о которой ничего не известно.

Он летел в безграничную близость вселенной, слыша вздохи из самого ее начала, шум реликтового излучения. Летел в невероятную новизну, что питала его с юности. Претворял в актуальность то, что вечно любят люди – бесконечный полет, формулу поэзии. И становился ясным смутный замысел искусства Земли, хотя оно пока лишь стремится стать космическим. Его вдохновение – из земного, человеческого. Чудо – из человеческого.

Станислав Лем мечтал о большом искусстве, как сама Земля, земное тяготение, вылепившее человека. Как она прекрасна, и потому так трудно космонавту быть не в своей среде!

Сейчас в искусстве все еще сохранилось сочувствие к нищим духом Акакиям Акакиевичам. А как быть с теми, кто не желает выбираться из темноты? А с теми, кто бесцеремонно вторгается в личное пространство других людей?

____

Он усмехнулся: какими пустяками я занят в моем положении?

Так вот какая она: безграничность! Если бы только не этот надрыв пустой бесконечности, откуда уже не вернуться назад!

И потянуло на поэзию. Стал сочинять стихотворение, оно получалось каким-то зловещим.

Как это страшно – не на Земле Жить, о ее угрозах не зная, — И вдалеке не ведать о зле, Далью его миражи развевая. Что же дальше? В иное прорыв? Вакуум, холод – среда обитанья? Там, в невесомости, страшны дары, Необратимость в земные страданья. Легкие – крыльев моих пузыри, Хрупкие кости и тонкие ноги. Где-то на дне атмосферы Земли Предки остались в начале дороги. Как земноводные, стали чужды, Нет, и не вспомнится близость былая. Только лишь в памяти – прежняя жизнь, И теплота, что нас вместе сбивала.

____

Он казался себе неподвижным, хотя летел со скоростью сорок тысяч километров в секунду, топорщась, мнилось ему, ногами в бездну, и странно, мозг обманывал, давая ощущение комфортности. Былая жизнь лежала перед ним, как на ладони, виделась компактной и цельной, так, что в сознании вместилась вся целиком.

Есть разные возможности узнавать события. Есть сообщения в картинках, в эмоциях и метафорах, хотя метафоры хромают. Или в разнообразной информации виртуальными средствами. Но есть такая встроенность лица в структуру космоса, когда теряется смысл языка, образа, биографии. Что-то подобное возникало в его мозгу.

5

Что могу сказать, что и зачем было в моей жизни? Только сверкание живого ранимого потока? А в старении – тяжкое перетаскивание потухающего огня из года в год? Биографию ли сочиняю в уме? Все это бессмысленно.

К чему я пришел? Абсурд ли – жизнь на дне земного притяжения, или есть нечто, ради чего можно жить? Или это иллюзия неисправимой романтической натуры? Человек бессознательно живет в своем безмятежном лоне детства, а потом тело его может передвигаться по всему земному миру, а дух – летает дальше самых краев мыслимого пояса Койпера. Жизнь состоит из острой победительной силы молодости, легко выплескивающей энергию до полного напряжения жил, и постепенного перехода в податливое бессилие равнодушия – будь, что будет! Вспоминаю все отрадное или горькое, что со мной было.

____

Слепое от солнца детство на краю земли, отец и мать – потомки бывших ссыльных интеллигентов. Вдоль залива разлился созвездием огней приморский город, давно переставший быть провинцией. Везде следы воплощения грандиозных проектов недавнего времени – международного значения пристань, грохочущая кранами, судостроительный завод, огромный мост через залив… Но странно, здесь жили люди со своими бытовыми интересами, им было не до глобальных событий.

Суматоха строительства с крупными издержками, недостатками и коррупцией, не затронула его, была естественным фоном. У него было странное восприятие мира, как при виде ослепительного океана с обрыва, куда часто бегал. Был погружен, как в сладкий сироп, в величавую грусть, словно самого мироздания. Постоянная эйфория, что-то смутное и слепое, не основанное на опыте. Как у резвого теленка, не способного осознавать мир.

В детстве хотел обнять всех, даже физически переживая "чувство безграничной близости и доверия к миру" (из дневника). Была ли это иллюзия романтика 90-х прошлого века, живущая в генах счастливым плачем от крушения тиранического режима и рождения новой неслыханно свободной жизни, или полыханием надежд предков после революции 1917 года? Или это оборотная сторона младенческого эгоистического требования, чтобы все меня любили?

Откуда в нем жила неслыханная гордыня юности? Вот эпиграф его первого дневника, из Лермонтова: "Я каждый день / Бессмертным сделать бы желал, как тень / Великого героя, и понять, / Я не могу, что значит отдыхать". И при этом бездельничал, не зная, как действовать.

Хотел сделать что-то, чтобы все заинтересовались. Верил, что его будущие дела войдут, как кирпичик, в грандиозное мироздание будущего, и сомневался. Чем могу быть полезным другим людям, и даже себе, а не какому-то обществу?

Даже не знал толком, что такое народ, государство. Некое глубинное сакральное нечто? Структура власти, иерархия граждан государства? Скопления людей, в чем-то однотипных, и в то же время вразброд? Или в них таится путь в нечто божественное, к чему стремится вся вселенная? Во всяком случае, именно это казалось смыслом, который поддерживал его всю жизнь.

Он хотел прославиться, еще не понимая, в чем отличие людей известных от неизвестных, кроме того, что их имена треплют в ТВ и блогах, и они такие же, как все – готовы на харрасмент, ревнивы к взглядам прохожих: узнают ли? Чехов недолюбливал людей свого времени, Набоков плохо отзывался практически обо всех писателях. Дело в том, что каждый человек – яркая индивидуальность, со своими скелетами в шкафу, и тот, кто ее в себе остро чувствует, принципиально не может быть согласным с другими.

Казалось, ему рано пришло откровение, отличающее его от тупого подростка, не знающего цели, – божественный смысл, который будет владеть его поступками и придавать силы до конца жизни.

Но неожиданно влезали грязными сапогами взрослые дяди.

– Мальчик-то странный.

– Не наш, ой, не наш!

Отец, гордящийся своей интеллигентной профессией счетовода, строго сказал:

– Не разговаривай об этом с другими, не поймут.

Он не знал, чтó в нем не то, да и вряд ли кто мог бы сказать. Была ли это беспамятная восторженность новорожденного, еще не узнавшего реальных катастроф, ослепленного самой вселенной, в которой нет общественных страстей? Не может быть, чтобы он сформировался из восприятия пустой глади океана. Наверно, все от генов стертой историей среды, с ее химерами в сознании, как сказал бы писатель В. Пелевин.

Мама гладила его шевелюру. «Какой ты красавчик, мой сын!» Он влюбился в одноклассницу, и робко кружил вокруг нее. Она словно не замечала, и через полгода его прятаний и подглядываний вдруг насмешливо сказала: «Слюнтяй!» И презрительно отвернулась. Наверно, он был начитанным филологическим мальчиком с сомнениями, а девушки покорно склоняются перед властным загорелым мачо с бычьей шеей – защитником и охотником за добычей. Отчего могут поплатиться из-за его тупой самоуверенности.

Так, с самого начала осознания себя, он был напуган открывшейся опасностью жизни – чем-то неминуемым, как рок в древней трагедии «Царь Эдип» или в "Процессе" Кафки.