Федор Метлицкий – Федор Метлицкий. Путь Сизифа (страница 3)
И потом – вовлечение в чуждую жизнь столицы, не признающей приезжающего покорять ее провинциала, хотя покорять я ее не собирался, а просто боялся.
Крутился в студенческой тусовке, гонимый страшным молодым одиночеством в немыслимые приключения. Вплоть до риска гибели под плотницким топором ревнивого мужа изменницы-жены, от которого удалось спастись, перелезая через балкон к соседке.
Я просматривал дневники молодости. В основном они состояли из цитат великих (не афоризмов – не любил их из-за всеобщей распространенности), потому что пугался мыслить сам, мои мысли оказывались чужими.
«Думал над «одной, но пламенной страстью» писателей, и снова – а что у меня? Записываю, смотрю внешним взглядом, внутренне равнодушный, радуюсь улочкам, обсаженным цветами, картошкой и огурцам на даче, небу закатному, воздуху, от которого по-детски пúсается, – но внутри постоянно одно и то же: мысли обо мне и жизни, которых не сознаю. Но ясность где-то есть – и в увлеченном забытьи погружения в тексты классиков, и в витающем над садами и в закате глубоком смысле жизни.
Вот, читал Горького, улавливал стиль – чуть провидца библейского, и обилие тире, и понимание характеров героев его книг чем-то помогало мне понять себя. Чтобы выйти к себе, мне нужно усилие, огромное. Как сделал усилие он, маясь, ободранный средой, не покоряясь обстоятельствам. Первое усилие мое – взглянуть трезво на жизнь, и составить ясное представление. Это барьер, и даже его не могу перешагнуть».
И слушал тихо шуршащее во мне складывание моего «я».
«Снова вечер, окна настежь, и в них, из тьмы мелкие цепкие мотыли – на огонь. Перезвон звонков на железнодорожном переезде, и шумы и шорохи, синий неоновый свет сквозь ветви – соседних дач.
У себя наверху сижу за столом, чувствуя голой спиной прохладу, и почесываясь, мучительно думаю, что вот бы на эту сложность жизни, которую никак не могу замкнуть в целое – взглянуть трезво, просто и гениально, и враз понять, что к чему».
«Не вижу цельности характеров всех, с кем встречался, что в них главное, определяющее, какую глубину диктует тот или иной «жест». Надо учиться этому, и отчаянно быстро, медлить нельзя».
«У меня нет воображения. Могу видеть ясно только встреченных конкретных людей. Что значит гоголевское: «Я пишу не из воображения, а из соображения»?
И тренировал зрение, зоркость, например: "Смотрю на кровать: она широкая, покрытая зеленым одеялом. Закрыл глаза: вижу зелень одеяла, оттенки серого, какие-то дуги. Снова присмотрелся: складок на одеяле много, в них тени. Стеганность, пуговицы, в одном месте порвано. Дуги спинки – сквозь серую ржавчину – никель, мазки масляной краски, тень слева гнутая. Закрыл снова глаза – и увидел настоящую кровать».
И не мог выйти за пределы знакомых вычитанных смыслов, горько ощущал, что они – не мои. Есть ли смысл вечно перепахивать все чужое, захватившее самое душу? Или смысл есть, и моя радость открытости миру не умрет во мне, найдет отклик в нем? А может, и не надо смыслов? Ясность – рациональна. Главное, наполненность любовью.
Позже я перестал читать все подряд, а искал только то, что могло разъяснить мои смутные мысли, и даже бессознательное во мне, которое все же ощущал.
Наверно, это и есть процесс учебы, без которой еще невозможно самостоятельное мышление. Но может ли наша догматическая школа зажечь факел в душе ученика, когда так трудно осознать себя даже взрослым?
Я продолжал "поднимать себя" стихами. Но если тебя не цепляют мелочи времени – метафоры его духа, то все твои мысли легко отрываются от земли. А мыслил я какими-то абстрактными "вознесениями духа".
И страстно хотел жить в центре главных событий эпохи. Не знал, что нахожусь внутри: разве мое детство было не в середине эпохи, а моя работа – не в гуще событий?
3
Я был близок со студенческих лет с Марком, менеджером департамента, вернее, испытывал некую расположенность и теплоту внутри, и кроме этого расположения между нами не было ничего общего. У него узкое, открытое лицо насмешника, с искорками юмора в глазах.
Марк не одобрял мою женитьбу на сокурснице.
– Ты с ней намаешься. Я, вот, никогда не женюсь.
Он романтик, поэтому боится связать себя семьей, ибо обрежут крылья такие тяготы, что помешают его неопределенному, но восхитительному предназначению.
Я не знал тогда, что так будет. Но я влюбился, как тогда выражался, в свое продление на этом свете, усиленное до предела природой, дарящей несказанное наслаждение, когда исчезает время и сама память. Женщины притягивают безумной тягой к потенциальному продлению, чреватой возможностью какого-то последующего бессмертия, красота только намекает на здоровую, прочную основу.
А проще говоря, мне страстно хотелось, чтобы она была постоянно со мной, чтобы ежедневно сжимать в объятиях ее желанное тело. И я любил ее испытанный метод психологического давления, управления мужчиной, который используют женщины.
Мы так привыкли друг к другу, что разговаривали предметами. Например, она откладывала зубную пасту в сторону, что означало: не трогай, это мое.
Но что тогда во мне свербит, как говорила бабушка? Что мне еще надо, обладающему прекрасной девчонкой?
Может быть, хотелось чего-то нового? Мне чего-то не хватало, как женатому Данте, тосковавшему по Беатриче. Он пронес свое благоговение перед ее лучезарным образом через все подземные и небесные сферы в толстенной «Божественной комедии», оставив новым поколениям смутное чувство прекрасной иллюзии.
Все иллюзии рухнули, когда она заболела психической болезнью.
____
Мы с Марком, более нервные, чем сотрудники, не выдерживали и спорили между собой. Сотрудники прислушивались к необычным речам.
– У тебя не бывает состояния мути в голове? – спрашивал я Марка. – Как будто бесконечная стена тумана, где не видно, куда ступить, и что делать.
– Ты что, гордишься, что у одного тебя? – отвечал он. – У нас весь народ, как во сне.
– Я не об этом. Привязанный к чему-то крепкими цепями, перестаю чувствовать, что в меня кидают ножи – кто? Неумолимая природа? Так называемое общество? Во мне нет острого неприятия этого морока. Словно это я виновен, как думают верующие, а не мир виноват.
И правда, чего здесь больше, вины сложившихся чудовищных условий нашего прозябания, или самого народа, не умеющего устроить нормальную жизнь? Как замороженный, вижу все натуральной картинкой, исчезают метафоры, то есть прояснение смысла в бездушной вещи.
В таком состоянии у меня в голове нет мыслей, никого не люблю. Неужели все люди так же плавают в тумане своего неведения, и делаются определенными, лишь когда зарываются в тепло близких и друзей. Как во мне, например, появляется смысл при общении с моей подружкой. Или в некоей расположенности к Марку.
– А ты обозлись, как после пощечины. Обнаружь себя перед обрывом – вот-вот рухнешь!
– Вообразил. Уже лучше!
– Я всегда на краю бездны! – вдохновлял сам себя Марк. – И потому настороженно ясен.
– Зачем уж так, у бездны? – вмешивается Юдин. – Можно и без обрывов, спокойно работать.
Мы не знаем его имени, всегда его зовут по фамилии, неизвестно почему. У него подвижное лицо, и прячущийся взгляд, словно в глубине себя он не чувствовал твердого основания. Он служит в пресс-службе Корпорации. Страстно желая прославиться, приходит к нам с грандиозными идеями объединения расколотой нации – общими проектами, не терпящими конкретности, хотя за ними спрятана странная уверенность в успехе. В его проектах "задействованы" губернаторы, отраслевые начальники, которые и слыхом не слыхивали о своем участии.
Завхоз Матвей, увалень с крепкой приземистой фигурой и морщинистым лицом, вмешивается:
– Я, вот, тоже всегда ясен. И не вижу ничего плохого в этом.