Федор Гладков – Повесть о детстве (страница 8)
Дед визжал, трепыхался, и портки у него тряслись и пузырились.
– Доколь я жив, я тебе царь и бог! Слова сказать тебе не велю. Хочу – на карачках будешь ползать, хочу – пахать на тебе буду. Шкуру спущу!
Катерина уже безучастно пряла куделю. Только один раз она позвала маму.
– Невестка, отойди от греха, а то ещё под руку попадёшь, оглушат… Много ли тебе надо…
Мать не слышала её и дрожала около отца, теребила его за рубашку, тянула к себе:
– Фомич! Фомич!.. Чего это делается?..
Отец оттолкнул её и взглянул на неё так страшно, что она вся съёжилась и затопталась на месте, как дурочка. И тут же рухнул на пол, ткнулся головой в ноги деда и промычал:
– Прости, Христа ради, батюшка!..
Дед серьёзно и деловито сказал:
– Бог простит… Ты старший, ты своим братьям и сёстрам пример. Умру, приберёт Бог, – ты им наставник и власть.
Отец встал, весь красный от стыда и унижения, накинул на плечи шубу, схватил шапку со стены и вышел из избы.
Мать тихонько всхлипывала. Катерина безразлично пряла куделю и пристально смотрела в мочку. Бабушка стояла в дверях чулана с голыми руками в тесте и стонала.
Дед полез на печь. Он опять был благодушен, доволен собой.
– Сёмка, пошел отсюда!.. Садись за Псалтырь, а я спать буду.
Сёмка кубарем слетел с печи и спрятался в чулане у бабушки.
Катерина подошла к маме и зашептала:
– А ты плюнь на них, чертей, невестка… не ввязывайся. Каждый кочет кукарекать хочет. Сиди да издали гляди. Сиди пряди да в нитку плюй… До чего же мужики дураки. Ох, до чего же дураки!
Мать горестно вздыхала.
IV
После смерти первого мужа бабушка Наталья, ещё молодая, осталась бездетная, – одинокая, без куска хлеба. Некуда деться – пошла на заработки на сторону. Она была одна из первых вдов, которые отважились бросить деревню после «освобождения». Работала она на рыбных промыслах в Астрахани, служила стряпухой у купцов в Саратове, несколько лет провела на виноделии в Кизляре. Там-то она и прижила в тайной любви мою мать – Настю. По возвращении в деревню бабушка работала у барина. Работница она была горячая, старательная. Её брали охотно – безропотная была и мастерица на все руки. И за чистоплотность уважали: каким-то чудом для деревни она одевалась хорошо и девочку свою держала опрятно. Хотя она вела себя строго и неприступно, но у неё была «крапивница» Настя, и этого было достаточно, чтобы каждый озорник мог обохалить её на улице, перед народом. И она старалась не показываться среди людей. Беззащитная, оскорблённая, пряталась где-нибудь в скотнике или на гумне и плакала, прижимая к себе Настю. Она не стерпела такой жизни и перебралась в семью своего брата – в село Верхозим, за двенадцать вёрст. Но и там не нашла себе пристанища: встретили её у брата, как отверженную. Тогда они, с подожком в руках, с котомочкой за плечами, вместе с Настей прошли двести вёрст до Саратова. Там они работали на подённой. Потом сели на пароход и поплыли в Астрахань, к племяннице, которая держала крендельную пекарню. На пароходе мечтали: в крендельной хорошо работать – труд чистый, хлебный, мукой сладостно пахнет и румяными, горячими кренделями. В крендельной не пришлось им работать: племянница встретила их неприветливо. Переночевали они не в горнице, а в пекарне и на другой день устроились у одной бобылки и вместе с нею стали крутить чалки. Кое-как дотянули до весны и опять возвратились в деревню.
Жил в соседнем помещичьем лесу сторожем Михайло Песков, крупный телом старик из нашего села. Был он человек строгой жизни, неподкупный, воровства и порубок не допускал. Но когда мужики законным порядком пилили бурелом и сушняк или рубили строевой лес на избы, Михайло не мешал увезти лишний воз дров малоимущему мужику и совал ему корец мёду из собственной пасеки. Пчеловод он был знаменитый – на всю округу, и к нему наезжали даже из дальних сёл за наставлениями. Трезвую его, честную жизнь народ связывал с праведным делом пчеловодства.
Говорили, что пчёлы не жалили его, и он никогда не надевал сетки на лицо.
– Она, пчела-то, чует… – убеждённо толковали мужики. – Она прозорлива. Она не подпускает ни пьяного, ни грязного, а супостата не жалует… Не терпит ни прелюбодея, ни вора… Михайло – правильный человек!
Шли к нему со всех сторон за советом: как заткнуть дыру в хозяйстве, как больную лошадь направить, какую девку в дом взять, за кого замуж выдать… Он охотно давал советы, и их выполняли строго. Знал он всех мужиков, даже из далёких сёл, – знал, как они живут, какие у них слабости, какое хозяйство у них, какая семья, кто трудолюбив, кто лодырь, сколько своей душевой земли, сколько арендует… Терпеть не мог он кабатчиков, барышников, мироедов.
– Мироеды – лихоимцы. Жизни мужику не будет от них: всех по миру пустят. От них и пьянство, и воровство, и всякое непотребство…
Большой, костистый, седоволосый, Михайло ходил в чапане и в лаптях, с клюшкой в руках. Этот чапан и лапти, когда он проходил по деревне, делали его чужим, и появление его на улице было целым событием. Бабы высовывались из окон, мужики бросали работу и глядели на него разинув рты. В нашей деревне не носили ни лаптей, ни чапанов – считали это зазорным. «Лапотников» и «чапанников» презирали. Мужики носили сапоги, бабы – «коты» и, чтобы не обувать лаптей, предпочитали ходить босиком.
Мужики шили себе поддёвки, бабы – курточки-душегрейки с длиннейшими узкими рукавами. На руку надевали только один рукав, другой болтался пустым. Эти поддёвки, душегрейки, сапоги и коты носились многие годы и нередко переходили от отца к сыну, от матери к дочери. Я видел у матери в сундуке шёлковый сарафан и алый полушалок, которые перешли к ней от прабабушки. Но чапан и лапти Михайлы Пескова не вызывали осуждения: это его облачение ставилось ему даже в достоинство. Михайло – старик лесной, живёт среди божьей природы, а пчёлы любят в человеке только природное естество. Шёл он по улице, высоко подняв голову, важно, неторопливо, каждому кланялся, и все знали, что Михайло неспроста появился в селе, что идёт он куда-то, выполняя какой-то ответственный долг: значит, у кого-то нелады в семье, кого-то надо направить на истинный путь, кого-то надо проводить в могилу. И всегда нёс он корец мёду.
У Михайлы умерла старуха. Недавно он женил восемнадцатилетнего сына Ларивона. Сын был такой же высокий и коренастый и, несмотря на молодость лет, уже оброс бородой. Это был странный по характеру парень: жил неровно, волнами. Вот он весел, ласков, с отцом говорит по-бабьи нежно, певуче и называет его «родной тятенька», «милый, дорогой родитель», работу по дому выполняет за троих, с увлечением, без отдыха. А то вдруг мрачнел, зверел, начинал без всякого повода бить лошадь остервенело, долго – кулаками, палкой, оглоблей, – бить до тех пор, пока и лошадь и сам он с пеной на губах не падали на землю.
Михайло выходил к нему из избы неторопливо, весь чёрный от гнева, и оттаскивал его от лошади.
– Ларька, не истязай животину! Опамятуйся, разбойник!.. На скотине нет вины и греха…
– Уйди, тятя! – хрипел, брызгая пеной, бешеный Ларивон. – Уйди!.. Душу мою, тятя, в грех не вводи…
Михайло нашёл Ларивону тихую, кроткую девку из нашего села – Татьяну. Но Ларивон и с Татьяной повёл себя так же, как с лошадью: то ласкал её, лелеял, то вдруг начинал бить до потери сознания. И вот Михайло порешил взять в дом бабушку Наталью с девочкой. То ли бабушка внесла в лесную избу Михайлы какой-то особый благостный дух, то ли она взяла на себя хозяйство и освободила Ларивона от многих обязанностей по двору, – Ларивон с полгода вёл себя легко, ласково, ровно, и постоянно слышался его мягкий голос.
– Мамынька! Как твоя воля и словечко, мамынька, так и будет… Ты в дому у нас, мамынька, как солнышко ясное.
И эти возгласы были похожи на бабьи причитанья.
А потом начал опять куролесить и беситься. Сразу пристрастился к медвяной браге и стал пить запоем. Чтобы спасти Настю от тяжёлой его руки, увозили её на время в Верхозим. Когда Ларивон приходил в себя – рыдал, валялся в ногах у отца, у бабушки Натальи и у жены, а потом шёл из леса за восемь вёрст в Верхозим и ещё с улицы кричал в окна:
– Настенька, сестрица моя! Прости меня, Христа ради, окаянного. Мушке-комарику не дам обидеть тебя. На руках носить буду.
Приводила его в человеческий вид и успокаивала только бабушка: она обхватывала лохматую его голову, прижимала к груди, отводила его на лавку, укладывала, гладила по волосам, по плечам и убаюкивала, как ребёнка.
Через два года у бабушки родилась девочка Маша, и у Татьяны – мальчик. Михайло бросил лес и переехал в село: думал, что на людях Ларивон станет лучше. Стали крестьянствовать.
Михайло сел на своём наделе – на четверти десятины земли, а чтобы свести концы с концами, взял у барина исполу две десятины. За долгую службу в лесу барин дал Михайле ржи на посев и на прокорм. Несколько пеньков Михайло поставил на усадьбе, за своим двором, в кустах черёмухи. Но не впрок пошли эти пеньки Михайле: однажды утром он нашёл пеньки на боку, весь мёд был очищен, а мёртвые пчёлы кучами лежали на земле, лишь одинокие пчёлки летали над пустыми колодами. Михайло долго смотрел на это поруганье и тихо плакал. С этого случая он сразу одряхлел: глаза его начали слезиться и затряслась борода. Он снял чапан, лапти, посконную рубаху и оделся, как принято было в деревне, в фабричное.