Федор Достоевский – «И в остроге молись Богу…» Классическая и современная проза о тюрьме и вере (страница 47)
Кстати, по большому счету любой из этих органов запросто может кульбит выбросить: забарахлить всерьез, а то и вовсе в ступор, в отказ. Потому как давно за сорок мне, а с учетом прожитого и отсиженного все давно изношено.
И внахлест на видения про мой ливер добавка про то, как совсем не спится опять же последнее время, как перед глазами, даже не закрытыми, то родители, давно умершие, появляются, то давние, куда-то пропавшие, скорей всего также умершие, друзья.
Мерзкое настроение, паскудные мысли, главная из которых: неужели меня ищет эта смуглая порывистая женщина?
Где-то читал воспоминания какого-то интеллигента, что оттянул в сталинские времена десяточку. С гордым пафосом он вроде как признавался и себе, и своим читателям, что в неволе он стал ближе… к Богу. Врал, сто процентов. В тюрьме, в зоне, в лагере человек ближе только к смерти становится. Тем более если туда он по беспределу, или по оговору, как тот самый интеллигент, попадает. А Бог, который есть, конечно, в таких ситуациях бочком-бочком от арестанта и… куда подальше. Не вспоминает Он про арестанта и даже в его сторону не смотрит. Вроде как никакого до него дела нет. Бог – Он все больше для вольных, да и то по особому выбору. Арестанты для него – на потом, на послезавтра, на самую последнюю очередь. Зато смерть тут как тут. То в стриженый зэковский затылок дышит, то впереди мельтешит, под ногами путается, а то и просто очень конкретно по плечу хлопнет: мол, пора!
Кстати, почему никто, кроме меня, эту смуглую верткую даму между седьмым и девятым бараками не видел? Ни вчера, ни в какое предыдущее время. Даже никакого разговора на эту тему от тех, кто дольше всех сидит, я не слышал. Возможно, просто не принято на эту тему разговаривать, а возможно, и впрямь все это про меня, а значит, и за мной?
Был бы пограмотней, умел бы слова гладко складывать, обязательно написал бы что-то вроде рассказа про смерть в лагере строгого режима. А еще лучше что-нибудь в стихах про то, как здесь люди умирают, что напоследок почувствовать успевают, что накануне им снится или просто мерещится. Разумеется, опять про все с поправкой на то, где находимся. На то, что неволей называется, что в территорию между заборами и вышками втиснуто-засунуто.
И все-таки, куда вчерашняя смуглая женщина подевалась? Бессмысленный вопрос. Спрашивать об этом так же бессмысленно, как интересоваться, откуда она появилась. Еще бессмысленней искать этому свидетелей, спрашивать об этом таких же, как ты, арестантов.
Между прочим, именно здесь понимаешь, как в неволе дистанция между жизнью и смертью сокращается. Все переходные моменты и посредники всех калибров исключены. По сути, арестант со смертью просто один на один. На воле в этой ситуации всегда кто-то подворачивается, кто такой контакт амортизирует, кто хотя бы часть наваливающейся черной тяжести на себя берет. Пусть зачастую без должной искренности, а то и с откровенным липким лицемерием. Те же родственники, друзья, те же медики, что на воле в таких ситуациях вроде как рядом обязаны быть, – все это в параметры понятия «смерть на зоне» никак не вписывается. Понятно, что и родственников здесь никаких быть не может. На зоне только арестант и неволя, а все родственники, сколько бы писем они ни присылали и как бы часто по телефону, запрещенному, но в любом бараке непременно присутствующему, ты их не слышал, все это что-то очень-очень далекое, если не сказать чужое. И те родственники, что на свиданку сюда отваживаются приезжать, ближе не становятся. Потому что эти люди – часть воли, а воля отсюда бесконечно далека. Потому что здесь – неволя, а воля и неволя – это два измерения, два космоса, которые не то чтобы воюют между собой, но которые просто исключают друг друга.
Где смерть, там и все расклады на тему: что потом, а как там «после»? Если потом просто ничего, значит – ничего. Просто ничего – и все! Ни времени, ни пространства. Ни вкуса, ни цвета, ни запаха. Не по себе от такой перспективы. Хотя совсем не укладывается это в голове: много лет, сколько жил, все это было, а потом вдруг, р-р-раз, и уже ничего, ничего – нет. Нет – ничего! Вообще – ничего! Не верю, чтобы все это именно так было, хотя бы что-то должно оставаться, хотя бы что-то в качестве перехода из жизни в это самое никуда должно быть, непременно должно.
Вполне допускаю, что вот здесь и обязательно спрашивают всякого человека про то, как он жизнь свою прожил, как распоряжался тем, что отведено-отмерено было. Серьезный спрос. Думаю об этом часто, и совсем не страшно от этого. Верно, воровал всю жизнь, верно, брал то, что мне не принадлежало, чужое брал, совсем при этом не спрашиваясь. Только все это я обосновать готов. Зайдет об этом разговор – обязательно скажу: во все времена у всех народов вор – обязательная составляющая любого общества. Обязательная и непременная, как несущая и составляющая.
Это что-то из той серии, где Добро и Зло, Белое и Черное, Правильное и Неправильное. Без первого – второго не бывает. Одно другое подчеркивает и оттеняет. Все в связке. Все по единому кругу.
Сильно верующие здесь непременно еще и про Бога и черта вспомнят. Разве я найду, чем им возразить?
Кстати, когда воровал, силу я никогда не применял, и последнее старался не забирать. Выходило, что тем, кого обворовывал, напоминал, что внимательнее надо быть, что любое имущество – временно, что все – прах и тление, как те же верующие утверждают. Выходит, я какое-то равновесие помогал утверждать и поддерживать.
Пока обо всем этом думал, часа полтора времени прошло. Все сигареты, что в пачке оставались, докурил, еще и у соседа по проходняку стрельнул. Страху не убавилось. Скорее наоборот. Потому и ноги отяжелели. Ко всему в придачу сердце заколотилось. Такое впечатление, будто вся грудная клетка ходуном задвигалась. Машинально даже лепень расстегнул, майку задрал, на левую сторону груди уставился. Думал, увижу, как там все колышется и трясется. Зря думал, там все вполне обычным порядком вверх-вниз поднималось и опускалась. Хорошо, что никого в этот момент рядом не оказалось, а то не нашелся бы, что ответить, если бы спросили, с какой стати я на бабий манер полуоголился.
Пока с сердцебиением разобраться пытался, в барак весть пришла: мусор-прапор из дежурной смены под утро умер. Коротал ночь за бухлом и разговорами с другими мусорами, потом, прямо за столом, вроде задремал, уронил голову на руку. Хватились собеседники-собутыльники минут через сорок, тряхнули за плечи, а он… не дышит. Заметный был мусор – метра под два ростом, и лицо у него коричневого оттенка, как будто очень загорелое, отсюда и погоняло – Чифир. Не самый вредный мусор. Никто не помнит, чтобы он на шмонах особое рвение проявлял. Было дело, что кому-то он даже телефон на зону заносил. Впрочем, все равно мусором он был, сам ремесло выбирал, никто ему профессию под ножом не навязывал. Только и это теперь неважно…
Так вот, не стало в ту ночь Чифира. Теперь ясно, почему накануне мне смуглая быстрая женщина ближе к полуночи повстречалась. Понятно, что ни девятый пенсионерский, ни седьмой блатной, ни наш третий мужицкий рабочий барак ее не интересовали. И соседей наших в «трешке» на общем режиме не собиралась тревожить. Она… арестантские бараки обогнула и прямиком в административный корпус направилась, где в планах ее было на прапора Чифира спикировать.
Вот и спикировала. Стопроцентное попадание! Да и разве она промахивается когда?
Нет такого в арестантских традициях, чтобы по умершему мусору скорбеть, только я завтра все равно в лагерном храме за помин души Чифира свечечку поставлю. Хотя бы в виде благодарности, что ему досталось то, что могло бы мне выпасть. Конечно, никому ни слова, ни полслова об этом. Еще пошепчу – попрошу, чтобы не встречать мне больше эту смуглую быструю женщину, которая, не понять, то ли ходит, то ли летает, то ли носит ее кто над землей. Хотя, повторяю, совсем она не страшная: смуглая и вовсе не старуха.
А я… я жить буду. Возможно, и не так правильно, как большинство людей представляют. Но по-своему все равно правильно. Как судьба отмахнула. По своему разумению, по своей совести. В поддержание общей конструкции Правды и Справедливости!
Украденный горизонт
Воздуха в зоне не было.
Ну, не настолько, чтобы все живое здесь корчилось от удушья, чтобы люди, сюда попадающие, из противогазов не вылезали.
В зоне не было воздуха в привычном человеческом понимании. Отсутствовал тот воздух, который можно со смаком вдохнуть всей грудью, принося облегчение легким, чувствуя его вкусную благодать и живительную силу.
Воздуха не было, потому что лагерь находился в глубокой ложбине между холмами, по сути в яме. Ветер, сквозняки и прочие воздушные потоки, способные нести свежесть, или обходили зону с флангов, или перекатывались сверху. Кислород в лагерь не попадал.
Что накапливалось в ложбине и служило вынужденным сырьем для дыхания всего оказавшегося здесь одушевленного, представляло собой едкую смесь. Основу ее составляли испарения совсем рядом расположенного болота, смрад лагерного свинарника, вонь главной помойки зоны, прозванной из-за формы мусоросборника «ракетой».
Миазмы гниющего белка разбавлял горчичный запах мешков, что изготавливались из неизвестной химической, так же остро пахнущей пленки на первом производстве промки.