Федор Чешко – Ржавое зарево (страница 13)
Чтоб здешние извечные стуки (дерева о дерево, железа о дерево, железа о железо и леший знает чего обо что еще), и рвущие душу скрипы невесть чего, и визгливые бабьи перебранки через три-четыре двора (а то и с противуположным берегом), и безмозглые песни гребцов, и еще более безмозглые распевные вопли тянущих что-то куда-то зачем-то – чтоб все это сожрал несытый рев ярого пламени…
Чтоб извечную здешнюю невообразимую вонь гнилой застойной воды, гнилых рыбьих кишок, гнилой тины, жирной дегтярной копоти, едкой ржавчины кузнечных дымов – чтоб все это перешибла чистая горечь вихрящегося седого пепла…
…Стонет, прогибается под уверенно шагающими сапогами гнилое мощение-горбылье; справа, хрустя и плача, проваливаются в бешенство ослепительного жара плетни, срубы, кровли; слева шкваркотливые огоньки любопытными крысами шныряют-толкаются по обугленным лодейным ребрам, по черным объедкам недогоревших сетей… А перепуганный творящейся жутью ветер заполошно мечется, то и дело сбрасывая в щель меж двумя пожарами черно-сизое беспроглядье, и оттуда, из текучего дымного марева нет-нет, да и наскочит безумная от ужаса двуногая тварь – выряченные, надъеденные гарью глаза, запекшийся рот безобразно разодран истошным воплем… Короткий взмах, вспышка кровавого отсвета на чистом изморозном железе, тупой хряск удара коротко отдается в кисть, локоть, плечо – и о твои веки да губы разбиваются вязкие соленые капли. Спокойный шаг через дергающееся, хрипящее; еще шаг, еще – и все повторяется. Хорошо! Ей-ей – хорошо!
А то, ради чего и затеяно-то все это – затеяно нарочно с дальнего конца клятого Прибережья, чтобы душа подольше тешилась вызреванием последней наисладчайшей сладости…
Вот оно, вот.
Сюда еще толком не добрался огонь; еще цел трухлявый плетень, еще только две-три струйки белесого дыма курятся там, где упали на гнилую стреху раскаленные угли, выплюнутые с соседнего подворья-кострища…
С жалким щенячьим визгом распахивается дверь кособокой избенки, и на крыльцо выбегает он. Босой. Без штанов. Паскудник… Коротенькие ножки колесом, ладони вровень с коленями болтаются, бороденка торчком, бурые да жесткие (словно кабанья шерсть) патлы всклокочены – как всегда; и как всегда же рубаха изодрана-измарана, будто нарочно…
Да, пожар еще лишь подбирается сюда, но ужас перед яростным этим бедствием уже здесь…
Хотя нет, это еще не ужас.
Подлинный ужас искореживает зверью личину растреклятого склочника, когда пинок твоего сапога проваливает плетень внутрь замусоренного двора, когда острие измаранного красным клинка – твоего клинка! – хищно выцеливает волосатую Горютину глотку…
Шаг за шагом – ты надвигаешься, он отступает, запинается о какую-то дрянь, смаху садится в вонючую лужу, каких у него на дворе полно… Сучит ножонками, пытается отползти, но твой клинок догоняет его, упирается в ходуном ходящий кадык, медленно (конечно же очень медленно – так сладостней) начинает вдавливаться в грязную шею… Пуще прежнего коверкается рожа дорогого тестюшки, закатываются его свинячьи глазенки, но из мохнатой пасти вместо мольб, хрипа и прочего вдруг рвется привычно-злобное:
– Ну что ты творишь, дурило?! Как сунешь, куда?! Вот же подарили боги приймака: руки повырастали не из того места да не теми концами, вместо головы – пень моховитый…
Все, выплюнули Кудеслава лазоревые мечты, вернули мечтателя в постылую действительность – на мокрую вонючую кровлю той самой кособокой избенки, воображаемым изничтоженьем хозяина коей Мечник так сладко тешился.
А тестюшка, по горсти бы ему репяхов в штаны сзади и спереди, все распаляется, все брызжет слюнями:
– Слыхивал я, будто вы, вятские, в медвежьих берлогах живете – слыхивал, да, признаться, не верил. А теперь гляжу – зря не верил, зря. Ты и впрямь, поди, отродяся справного людского жилья не видал! – Горюта перевел дух, грязной пятерней растер пот и дождевую влагу по раскрасневщемуся от крика лицу.
Мечник искоса зыркнул на Векшина родителя. Никак, выговорился? Что ж этак-то скоро – не захворал ли? Нет, хвала богам, здоровехонек: сызнова начинает:
– Ну скажи мне, ты, лешак вятской, на что ты годишься? Жрать да спать – вот и все твои уменья. Ну, с бабами еще… Так и то: Векша вон сколько при тебе, а по сию пору не брюхатая. И эта штука у тебя, значит, не оттоль да не тем концом… Ох же и низкий поклон доченьке любимой, ох же и услужила родителю – этакое страшило чащобное привела! Лучше бы уж с настоящим ведмедём возвернулася – у того по крайности хоть шкура богатая. А с тебя какой прок?! Борода твоя уже с сединою, а ум жеребячий! Ну, чего вылупился, как свин на сало?! Подвинься, ты, недоладный! Смотри да научайся мужичьей работе!
Кудеслав отодвинулся. Смотреть да научаться он, конечно, не стал. Он повернулся к Горюте спиной и уселся на самом краю обветшалой камышовой кровли. Хочет тестюшка сам поработать – пускай его. Времени только жаль, ведь наверняка придется переделывать…
На душе было муторно, и день тоже выдался муторный, ненастный, унылый. С мохнатого неба сеялась какая-то погань – не дождь, не туман, а что-то третье; стылый ветер насквозь пронизывал отсырелую кожаную мечникову одежу; в плаксивой серости, подменившей собою небо, Хорсов лик еле угадывался холодным блеклым пятном…
С кровли Горютиной избы даже сквозь моросную муть хорошо было видно близкие и неблизкие окрестности, а только зрелище это лишь добавляло тоски.
Причина тому крылась вовсе не в хмуром холодном дожде. Кудеслава при любой погоде равно мутило и от самих здешних мест, и от их обитателей.
И все-то здесь безалаберно; все лишено разумности и порядка…
Вот хотя бы эта река… Даже в самые ясные спокойные дни опрокинувшаяся в речную гладь синева словно бы марается там.
Эту реку даже живущие здесь люди сходного с вятским языка зовут по-разному: Гостинец-батюшка, или Мутная, или еще иначе… Так-то вот: имени настоящего – и то нет у нее…
Наверное, беда здешних жителей в том, что ходит через них слишком уж много проезжего разноязыкого люда: из полночных краев и во греци, и в хазарские да персидские земли по езженым-переезженым купеческим путям, которым развилка Ильмень-озеро, а стрежень-ствол – Гостинец, он же Мутная дорога-река.
Вот из-за привычки к обилию всякоплеменных проезжих гостей ильменцы, похоже, и растеряли понятие о смысле, обозначенном словами "общность" и "род".
И беспечность здешних людей отсюда же.
Взять хоть их Старый Град… Что частокол куда ниже да плоше любого вятского – то бы еще половина горя, будь он – частокол – хотя бы вкруг всего града ставлен. Так ведь нет! Лишь с трех сторон обнесено тыном скомканное градской теснотой человеческое жилье. А с четвертой оплот рода-племени защищен оврагом… То есть "защищен" – это громковато сказано. Может, когда град только зачинался, овраг и был сносной защитой. Может, овраг даже теперь остался бы защитой, если бы градские обитатели подправляли его или хоть не валили на дно всяческий сор. Да уж где там… Похоже, еще год-два, и через этот самый овраг не то что пешком – телегой можно будет перебраться без особых хлопот.
Один вид градской внутренности, бесстыдно выпятившейся на обозренье (ну прямо как срамное место сквозь прореху в штанах!) приводил Кудеслава в отчаяние.
Даже в самой что ни на есть глухой глухомани, откуда до ближайшего людского жилья десятки дён пути – и то не годится обустраиваться с этакой глупой беспечностью. А уж тут…
Ну, допустим, гостей здешним обитателям все-таки можно не опасаться (дурню ясно: учини местным серьезную обиду, и выгодный путь по Мутной тебе навсегда заказан).
Но вот соседи…
Вовсе не далеко от Старого стоит Новый Град. Хоть и такого же языка, а все-таки другой род. Ладно, положим, у тех градская огорожа еще никчемней, и вроде как братья они (хоть бывает, что братья-то и чублятся куда злее, чем вовсе даже чужие). Но немногим дальше укоренился град ямьцев, которые языком и обличием смахивают на мордву. А уж каково может обернуться соседство с мордвой – это Мечнику хорошо ведомо.
Неужто здешних людей жизнь ничему такому еще не учила? Или приильменцы не памятливы на уроки?
Кстати сказать, иноязычные соседушки о защищенности жилья радеют заметно больше словенских общин. Ямьского-то града Мечник не видал ни теперь, ни прежде (град ями в сороне и от реки, и от суходольной тропы, которая вывела сюда Кудеслава с Векшей). Но вон там, вдалеке, непомерной величины проеденным зубом торчит из речного берега свейская крепостца. Крепкий высокий тын с выложенной камнем подошвой, да на высоченьком холме, да в речной излучине… Не то, что к самой крепостце – к причалу свейскому и к тому клаптю илистой прибережной земли, который свеи распахали, подобраться можно лишь с немалым трудом.
А ведь они, свеи-то, не для худого дела здесь угнездились – для торговли. Меха скупают, иные достатки тутошней земли; а каждое лето приплывают к ним скандийские лодьи: привозят новые товары для мены и забирают купленное.
Да, занятья-помыслы у этих свеев мирные, но разумение правильное: при крепких стенах и мир крепкого крепче.
А от самой свейской излучины (это получается напротив Старого Града, к которому с берега около полуверсты ходу в гору) и до самого Нового, что давно выпер из своей огорожи и дополз до речной воды – ну прямо тебе перестоялая квашня из рассевшейся корчаги… Так вот, до самой этой квашни тянется другая квашня: Прибережье. Жилье да хозяйства рыболовов, ремесленного и торгового люда из старогородской, новоградской, ямьской общин; извергов; доброхотных отщепенцев; на долгие годы загостевавшихся иноязыких гостей… Разве тут можно понять, кто какого обычая держится, кто какому из родовых старейшин послушен и послушен ли вообще хоть кто-то кому-нибудь?