Федор Абрамов – Трава-мурава (страница 21)
В общем, зажили, разбогатели. Хорошие дома. Хороший благоустроенный поселок. Завели клуб, завели школу и школу назвали именем Ленина. По-ленински живем!
Но по-ленински ли? Бывшие красногвардейцы задумались.
Одобрил ли бы их Ленин? Удрали в тайгу, отвернулись от мира, от борьбы. Да разве это советская власть? За это шла борьба не на жизнь, а на смерть в 17-м году?
Неизвестно, как бы разрешилось все это, но тут случилось одно событие. Однажды летом в районе их поселка потерпел аварию самолет.
Что делать с летчиком? Ведь если отпустить его, то тогда конец их тайне. И на какие муки обрекут их?
Одни, наиболее решительные, предложили убить летчика.
– Нас не пощадили, а почему мы должны щадить?
– Нет, – возразили другие, – нельзя убивать невинного человека. Истинная советская власть так не поступает. Давайте лучше расскажем ему, кто мы, покажем нашу жизнь. А потом посоветуемся с ним.
Так и поступили.
Летчику очень понравилось их житье. Да, говорил он, вот это настоящая советская власть. И далее он поклялся: никогда, даже на смертном одре не выдавать их тайны.
Поломки у самолета оказались незначительными. Его быстро отремонтировали. И однажды летчик, трогательно распрощавшись с ними, улетел.
Теперь, когда у них побывал человек из большого мира, люди стали еще больше задумываться о своем житье-бытье. Нет, так нельзя больше жить. Жизнь отшельников – это не путь, начертанный Лениным. Надо идти с повинной, вернее, надо явиться в ближайший областной город и рассказать все как есть и все как было.
Другие предлагали поехать прямо в Москву. Там Калинин. Сам бывший крестьянин. Он и рассудит. Он поймет нас. Мы ведь ничего плохого не сделали. Нас несправедливо обидели. Но мы, и будучи в ссылке, стали жить по-советски, колхозом. Мы распахали земли. Мы освоили тайгу. А ведь еще в старое время за это давали медали.
Так и порешили: отправить ходоков в Москву.
Но отправлять ходоков не пришлось.
Ночью поселок окружили войска. Людей – и старых и малых – выгнали в одном белье на улицу. Отделили женщин и детей. Потом поселок запалили.
И вот была ночь. Люди стояли под винтовками, с поднятыми кверху руками, а на их глазах горел их поселок, горела их советская власть…
Нестер кончил рассказывать. И опять выложил на колени свои тяжелые мужицкие руки, посмотрел на них. И Евгений Казимирович тоже смотрел на эти руки, смотрел на Нестера. И он не знал, что подумать.
За семь лет в лагерях он наслушался всяких историй. Но эта… Неужели все, что рассказал Нестер, было на самом деле?
А может, это выдумка? Может, это один из вариантов той неизбывной сказки о мужичьем счастье, которую на новый манер сочинил Нестер? Здесь, за колючей проволокой, не зная, куда девать свои работящие руки?
Да уж больно все, что рассказал ему Нестер, походило на сказку, на чудовищную сказку, в которой самым невероятным образом переплелись и быль, и небыль.
МОГИЛА НА КРУТОЯРЕ
Помню деревенское кладбище в жарком сосняке за деревней. Помню мать, судорожно обхватившую песчаный холмик с зеленой щетинкой ячменя. Помню покосившийся деревянный столбик с позеленевшим медным распятием и тремя косыми крестами, которыми мой неграмотный отец обозначил свои земные дела и дороги.
И, однако, не эта, не отцовская могила видится мне, когда я оглядываюсь назад.
Та могила совсем другая.
Красный деревянный столб, красная деревянная звезда, черные буквы по красному:
Сколько лет прошло с тех пор, как я впервые прочел эти слова, а они и сейчас торжественным гулом отзываются в моем сердце. И перед глазами встают праздники, те незабываемые красные дни, когда вся деревня – и стар и мал – единой сбитой колонной устремлялась к братской могиле на крутояре за церковью. По мокрому снегу, по лужам, спотыкаясь и падая на узкой тропе. И во главе этой колонны – мы, пионерия, полураздетая, вскормленная на тощих харчах первых пятилеток.
Но кто из нас посмел бы застонать, захныкать! Замри, стисни зубы! Ты ведь держишь экзамен. Экзамен на мужество и верность. Самый важный экзамен в твоей маленькой жизни…
Речь на могиле держал старый партизан.
Коряво, нескладно говорил. И я ничего не помню сейчас, кроме выкриков: «Смерть буржуазной гидре!», «Да здравствует мировой пожар Октября!». Но тогда… Как будоражили тогда эти выкрики ребячью душу!
Не было солнца, валил мокрый снег, или хлестал дождь – в наших местах редко бывает тепло в Октябрьские и Майские праздники, – а мы стояли не шелохнувшись. Мы стояли, обнажив головы. Как взрослые. И мы не замечали ни мокрого снега, ни дождя. Нам сияло свое солнце – красная могила, осененная приспущенными знаменами. Не нынешними – пышными бархатными полотнищами, расшитыми сверкающим золотом, а теми забытыми – узенькими полосками дешевого красного ситца, прикрепленного к некрашеному древку.
Митинг завершался пением «Интернационала». А после «Интернационала» самое восхитительное для нас, ребят, – салют. Салют из дробовиков и наганов.
И, вздрагивая от грохота, всматриваясь восторженными глазами в распластавшийся дым над головами, мы, казалось, воочию переносились в те далекие вихревые годы, вместе с Архипом Белоусовым скакали в атаку…
Дома, едва переступив порог, я залезал на печь.
В щелях потрескивали тараканы. Ругалась мать, укрывая меня овчинным полушубком и растирая мои заледеневшие ноги. Но я был счастлив. Во мне звучала музыка революции. И мысленно я видел Архипа Белоусова, не живого и не мертвого, а эдакого былинного богатыря, на время заснувшего в своей могиле. И весь он с головы до пят покрыт знаменами, и красное сияние исходит от тех знамен, бьет мне в глаза…
Долго, годы и годы не был я в родных местах. И позади у меня пол-Европы, исхоженной в солдатских сапогах. И казалось бы, что могло уцелеть во мне от того наивного и восторженного юнца, каким я отправлялся когда-то в большую жизнь из нашей лесной глухомани!
А помню, когда стал подходить к могиле на крутояре, я, как прежде, замедлил шаг. И, как прежде, сухая и горячая волна перехватила мне горло…
Сосны на крутояре разрослись. Деревянная оградка почернела. Но где же звезда? Почему я не вижу красной звезды?
Я подошел поближе к могиле, и сердце у меня упало.
Торчит порыжевший столбик над плоским холмиком, похожий на обрубок соснового ствола, а звезды нет. Звезда приставлена к подножию столбика, и черные буквы уже не прочитать.
Я обошел оградку. Деревянные рейки кое-где сорваны с гвоздей, изрезаны буквами, и в одном месте была даже надпись, вычерченная гвоздем: «Володя + Надя»…
Из-за сосен слева, там, где виднелась начальная школа, шумно выскочили два босоногих мальчугана с деревянными автоматами у живота, бросили подозрительный взгляд на меня и построчили дальше. А на могилу Архипа Белоусова даже и не взглянули…
Вечером я пошел в сельсовет – днем он по случаю страды был закрыт.
Председательница, уже немолодая, целый день проработавшая на лугу баба – от нее так и несло жаром, – сперва не поняла меня. О чем это я так разоряюсь? О могиле? Да до покойников ли сейчас, когда чуть ли не из каждого окошка война зубы скалит? Потом помолчала и, вздохнув, сказала:
– Да и не больно-то нынче ходим на крутояр. Это, бывало, как праздник, дак всем скопом к Архипу Белоусову, а нынче – нет, не ходим.
– Почему?
– А дорога-то туда забыл какая? Снегом да водой брести надо. Половина деревни гриппом переболеет. А народишко-то нынче и без гриппа качает. Да ежели правду говорить, – высказала еще одно соображение председательница, – и ораторов-то подходящих у нас нету. Много ли у нас политически-то подкованных красных партизан? Тут который год доверили Егору Ивановичу – слезой изошел. Всех расстроил. А настоящий момент не осветил. И правильно указал нам райком, – вдруг самокритично и в то же время назидательно, как бы цитируя решение райкома, закончила председательница, – нельзя революционные праздники превращать в панихиду…
Мне очень хотелось заново водрузить красную звезду на нашем крутояре, но где взять плотника? Шла третья послевоенная страда. На весь колхоз, как горько шутили, было три с половиной мужика. И единственно, что я тогда сделал, это кое-как приладил старую звезду к столбу да очистил холмик от хлама.
Года через два после этого, когда я второй раз приехал на родину, могила была приведена в порядок. Но как?
Звезды не было вовсе. Стоял синий приземистый столб, а на столбе доска, тоже синяя, и надпись белилами:
Мне не надо было спрашивать, кто это сделал. Феоктист, племянник Архипа Белоусова, которому когда-то отчаянно завидовала вся наша школа. Ведь в праздники этот самый Феоктист имел право стоять в оградке, в святая святых, держа в руках приспущенное над могилой школьное знамя, в то время как мы, его товарищи, за счастье почитали, если нам удавалось пробиться к оградке.
«Да что с ним произошло? – спрашивал я себя. – Да как он, сукин сын, мог так надругаться над дорогой могилой?»
За звезду я его не винил – не у всякого держится в руках топор. Но почему он заменил старую крылатую надпись? Неужели он мог забыть ее? А этот синий мертвящий цвет… Красной краски не оказалось под рукой?