Федор Абрамов – Братья и сестры. Тетралогия (страница 56)
Анфиса невольно замедляет шаг.
– Вот те бог, Анфиса. Чем хошь поклянусь… Живым Тереше не вернуться…
Анфиса идет все медленнее и медленнее, жадно вслушиваясь в слова.
А Варвара, охваченная неожиданным порывом раскаяния, начала еще больше чернить себя:
– Все это я, бесстыжая, подстроила… Он на меня и глядеть-то не хотел…
Через час конь Анфисы, тяжело поводя боками, въехал в заулок к Марине-стрелехе.
Старуха сидела на крыльце и жалобно всхлипывала.
– Уехал? – упавшим голосом спросила Анфиса.
– Уехал, уехал, родимый… – Но, разглядев, кто перед ней стоит, Марина вдруг ожесточилась: – Нет, тебя дожидается! Срамница! Человек на войну уезжает, а она… Председатель!.. Бога не боишься, хоть людей бы постыдилась… Ох, пусто у меня в домике стало… – запричитала снова Марина.
Резким порывом ветра сдунуло с коленей старухи бумажку. Анфиса на лету подхватила ее. Она сердцем угадала, что это была за бумажка.
«Анфиса, родная моя! Я не хочу говорить на прощанье о том, что произошло между нами. Вся эта чепуха с Варварой у тебя скоро пройдет, и ты, пожалуйста, не мучай себя, не расстраивайся… А если со мной что-нибудь случится, прошу тебя – позаботься о моем сыне. Ведь у меня дороже его да тебя нет никого на свете…»
Анфиса как подкошенная опустилась на ступеньку крыльца и, прижимая письмо к лицу, зарыдала.
– Что! Пробрало, видно? Совесть заговорила?
Анфиса подняла на старуху мокрое, заплаканное лицо.
– Ой, Марина, Марина, ничего-то ты не понимаешь. Ведь я его… Ох, люблю… больше жизни люблю…
– Вот те страсти какие… – с изумлением прошептала старуха. – То-то он, родимой, сегодня ровно не в себе: Анфиса да Анфиса… Дак чего ревешь, дуреха? – вдруг закричала Марина. – Скачи скорей! Может, на перевозе перехватишь. Он к Фролову собирался зайти…
Марина сама помогла ей сесть на коня.
Быстро набегали сумерки. Крепчал ветер. Анфиса, прижавшись к гриве, изо всех сил нахлестывала коня.
Поля… луг… перевоз…
Разлетевшегося коня с трудом осадила у самой воды. Спрыгнула на мокрый песок. Холодная волна окатила ее с ног до головы.
На том берегу от лодки в угор поднимались два человека. Лукашин и перевозчик.
– А-э-э-э!.. – закричала Анфиса.
Ветер отбрасывал голос назад.
Лукашин подал руку перевозчику и зашагал к лесу.
– Родьку… Родьку присылай!.. – в отчаянии закричала Анфиса, приподнимаясь на носки.
«Что же это я? Какой же Родька на войне?» – подумала она, но из груди ее опять вырвался тот же самый крик:
– Родьку, Родьку присылай!..
Лукашин остановился. У нее замерло сердце. Мелькнул огонек, полетели искры по ветру… Еще мгновение, и он растаял в лесу…
Она стояла на берегу, вся мокрая, с растрепанными волосами, и неотрывно глядела на то место, где скрылся Лукашин. Конь, вздрагивая всем телом, осторожно перебирал своими теплыми губами по ее плечам, шее…
А по реке с тяжелым грохотом и стоном перекатывались черные с белью волны…
Две зимы и три лета
Часть первая
Глава первая
«Па-ро-ход! Па-ро-ход идет!»
С пекашинской горы косиками – широкими проезжими спусками, узенькими, вертлявыми тропками покатились люди.
За разлившуюся озерину попадали кто как мог: кто на лодке, кто на ребячьем плотике, а кто посмелее – подол в зубы – и вброд. В воздухе стоял стон и гомон потревоженных чаек, черные чирята, еще не успевшие передохнуть после тяжкого перелета, стаями носились над головами ошалевших людей.
Так бывает каждую весну – к первому пароходу высыпает чуть ли не вся деревня. Потому что и весна-то на Пинеге начинается с прихода пароходов, с той самой поры, когда голый берег под деревней вдруг сказочно прорастет белыми штабелями мешков с мукой и крупами, пузатыми бочками с рыбой-морянкой да душистыми ящиками с чаем и сладостями.
В этом году никто не ждал даров из Архангельска – пинежские подзолы да супеси вот уже который год подкармливают отощавший город. Мало было надежд и на приезд фронтовиков. Где же им обернуться, когда только что кончилась война? Но давно-давно не видал пекашинский берег такого многолюдья. Ребятишки, девки, бабы, старики – все, кто мог, выбежали к реке.
Пароход из-за мыса не показывался долго. Костерик, наскоро сложенный из не просохшего еще хвороста, не разгорался, и люди, чтобы согреться, жались друг к другу.
Наконец у того берега, под красной отвесной щелью, леденисто сверкнул белый нос.
– «Кýра», «Кýра»! – закричали с насмешкой ребята, явно разочарованные тем, что вместо двинского богатыря-красавца к ним бредет маленький местный тихоход, который был построен пинежскими купцами Володиными еще в начале века.
Пароход с трудом подавался вперед, густо разбрасывая летучие искры по реке. Быстрым течением его откидывало к тому берегу, пенистая волна задирала нос. И уныло-уныло выглядели грязные, свинцового цвета бока, все еще по-военному размалеванные в черные полосы.
Но голоса своего «Курьер» за войну не потерял. Пронзительно, молодо закричал он, подходя к берегу. Будто весенний гром прокатился над головами людей. И как тут было удержаться от слезы! В войну помогал; можно сказать, жить помогал «Курьер» вот этим самым своим гудком. Бывало, в самые черные дни как заорет, как раскатит свои зыки да рыки под деревней – сразу посветлеет вокруг.
Варвара Иняхина с молодыми бабенками, едва приткнулся пароход к берегу, вцепилась в старика-капитана, единственного мужчину на пароходе:
– Чего мужиков-то не везешь? Разве не было тебе наказа?
– Смотри, в другой раз порожняком придешь – самого оставим.
– Ха-ха-ха! А чего с ним делать-то?
Тут кто-то крикнул:
– А вон-то, вон-то! Еще один пароход!
Пароход этот – плот с сеном – плыл сверху. Круто, как щепку, вертело его на излучине повыше деревни, и два человека, навалившись на гребь – длинную жердь с лопастью, вделанною в крестовину, – отчаянно выгребали к пекашинскому берегу.
– Да ведь это, никак, наши, – сказала Варвара. – Кабыть, Мишка с Егоршей.
– Его, его – Мишкина шапка. Вишь, как лиса красная.
– Это они с Ручьев, из лесу едут.
Бабы заволновались. Пристать к пекашинскому берегу в половодье можно только в одном месте – у глиняного отлогого спуска, там, где сейчас стоял «Курьер».
– Отваливай! – разноголосо закричали они капитану. – Не видишь разве, люди к нам попадают.
– Отваливай, отваливай! Поимей совесть.
И капитан, чертыхаясь, уступил – отдал команду сниматься.
Плот с сеном впритык, под самым боком прошел у разворачивающегося парохода.
Пряслинский дом с реки не виден – амбар да подклет[3] с разросшейся черемухой спереди, – и Михаил увидел свой дом, когда уже поднялся с возом в гору.
Изба была новая, с пестрыми стенами.
Клали избу прошлой осенью, перед самым его отъездом в лес. Клали второпях, из старья – новых бревен хватило только на верх и низ, и вот получилась хоромина военного образца: один угол увело в сторону, другой сел, когда еще не набрали крышу. А в общем, тепло в стенах держалось, и Пряслины, намерзнувшись в старой развалюхе, нахвалиться не могли новой избой.
Засмотревшись на красный флажок, вывешенный на углу избы, Михаил и не заметил, как лошадь поравнялась с окошками.
– Тпру-у-у! – закричал он и кинулся догонять воз. Но еще раньше, чем он подоспел к лошади, ее перехватила мать.
– Вернулся! А мы ждем-ждем – все заждались. Мне бабы сказали, что Михаил у вас с сеном, – дак уж я рада.