реклама
Бургер менюБургер меню

Евгений Жуков – Бросающий камушки (страница 4)

18

Камень не свободен в том смысле, в каком говорили мне. Но он — совершенен. Волна не выбирает набегать. Но она — прекрасна. И утро не решало наступить. Но оно наступило, и я сидел в нём, и свет грел мне спину, и песок подсыхал, и мне было хорошо — тем хорошо, которое приходит не от правильного выбора, а от прекращения выбора. От того, что ты наконец сел на берег и перестал бежать к горизонту, который не становится ближе, сколько ни беги. От того, что ветер коснулся тебя и ты не спросил: мой ли это ветер? Верно ли я дую? Достаточно ли я парус?

Ты просто позволил нести.

Я взял камень и бросил его.

Он полетел низко, почти касаясь воды, и ударился о поверхность, и подпрыгнул, и ударился снова, и снова — три, четыре, пять раз, — маленькие всплески, один за другим, всё тише, всё ближе друг к другу, — а потом вошёл в воду, без звука, без усилия, как входит слово в тишину, которая давно его ждала.

И я вспомнил — ту впадину. Тот крошечный залив в его теле, где застыла капля воды, — море, которое не хотело совсем его отпускать. Теперь оно его не отпустило. Теперь камень вернулся — не к воде, а в воду, и впадина заполнилась, и капля перестала быть каплей, и камень перестал быть камнем, отдельным, одиноким, ни в чём не виноватым камнем, — и стал тем, чем был до берега: частью дна, частью течения, частью того, что не имеет формы и потому содержит в себе все формы. И мне стало ясно, с той ясностью, которая не нуждается в доказательствах, потому что она сама и есть доказательство, — что вода приняла его без суда, без условий, без вопроса «мог ли ты иначе», — так же, как утро принимает свет, так же, как берег принимает того, кто наконец перестал бежать..

Глава 3. Волна

Я смотрел на волну — ту самую, ближнюю, — и пытался уловить момент, когда она начинается. Не момент, когда она касается берега, — это конец, — а именно начало: точку, где ровная, покойная поверхность моря начинает подниматься, сгущаться, наливаться тяжестью и движением, и превращается в то, что мы называем волной. Я смотрел внимательно — и не мог найти этот момент. Волна не начиналась; она проявлялась. Вот ещё ровная вода — а вот уже горб, уже складка, уже движение к берегу, — но между «ещё ровная» и «уже волна» не было границы, не было мгновения, о котором можно было бы сказать: вот здесь, именно здесь она началась.

И точно так же я не мог найти момент, когда она заканчивалась. Она набегала, заворачивалась, падала, разливалась пеной по песку — но потом эта пена втягивалась обратно, и вода уходила, и часть её становилась следующей волной, а часть впитывалась в песок, а часть — где-то, невидимо для меня — уже принадлежала волне, которая придёт через минуту, или через час, или завтра.

У волны не было начала и не было конца. Было только вот это — движение, которое я наблюдал прямо сейчас, этот подъём и этот спад, этот изгиб и этот шум, — и оно было всем, что волна собой представляла. Вся она была — сейчас.

Как тот день в храме Святого Димитрия, когда мне было двадцать. Я помнил его целиком — не по порядку, не «сначала вошёл, потом встал, потом почувствовал», — а целиком, как помнят удар: всё сразу. Жара на улице, прохлада внутри, запах ладана и горячего камня, и — присутствие, которое не начиналось и не заканчивалось, а просто было, как бывает свет, когда обнаруживаешь себя уже внутри него. Я вошёл — одним. Вышел — другим. Но «вошёл» и «вышел» — слова линии. На самом деле всё произошло в одной точке, не имеющей длительности.

Я подумал: а ведь это правда не только для волны.

Время. Я сидел на берегу и думал о времени — не о часах, не о расписании, не о том времени, которое можно «потерять» или «потратить», — а о самом ощущении времени, о том, как оно устроено внутри меня, как оно течёт и куда течёт, и есть ли у него берега.

Мне всегда казалось, что время — это линия. Прямая, или, может быть, слегка изогнутая, но линия: слева — прошлое, справа — будущее, а я стою на ней, в одной точке, которая называется «сейчас», и эта точка движется вправо, неостановимо, с постоянной скоростью, и всё, что было слева, — уже было, и всё, что справа, — ещё будет, и я могу оглянуться назад и вспомнить, и посмотреть вперёд и представить, но стоять я могу только здесь, только в этой одной, бесконечно тонкой точке.

Но сидя на берегу, наблюдая за волной, у которой нет начала и конца, я, может быть, впервые так телесно, так ощутимо — усомнился в этой линии. Потому что если я честно спрашивал себя: где я сейчас на этой линии? — то ответ ускользал. Я не мог поймать «сейчас». Вот я думаю слово «сейчас» — но пока я его думаю, оно уже прошло; мысль, которая была «сейчас», уже стала «только что»; а то, что пришло ей на смену, тоже не удержится — оно тоже соскользнёт в «только что», как вода соскальзывает с камня.

«Сейчас» не было точкой на линии. Оно было — если уж искать сравнение — чем-то вроде этого утреннего света: не вещью, не местом, а условием, в котором вещи и места становятся видимы. Свет не занимает точку в пространстве; он заполняет всё пространство, и в нём — всё. Так и «сейчас» — оно не момент между прошлым и будущим; оно — то, в чём и прошлое, и будущее существуют, если существуют вообще.

Я перестал смотреть на волну и посмотрел на свои руки. Они лежали на коленях, и на правой — мелкие песчинки прилипли к коже, и я видел их по отдельности, каждую, — золотистые, почти прозрачные, каждая со своей формой, — и я подумал: вот эти руки. Они помнят — не умом, а кожей, мышцами, суставами — всё, что когда-либо делали. Они помнят, как сжимали кулаки от страха, как все эти годы складывались для молитвы в одном и том же жесте — три пальца вместе, два прижаты к ладони, — пока суставы не запомнили этот жест лучше, чем любое слово. Как дрожали, когда я стоял у её двери после пятнадцати лет и не мог нажать звонок. Как она открыла, и я увидел её руки — те же, но другие, — и подумал, что руки стареют честнее, чем лица. Всё это — в них. Не в прошлом, а в них, сейчас, в том, как они лежат, в том, как сгибаются, в мелких морщинах на костяшках. Прошлое не осталось позади, на линии; оно здесь, в моих руках, оно и есть мои руки.

Есть слово, которое я нашёл однажды у каппадокийцев и с тех пор носил в себе, как носят в кармане камушек, — перихорез, взаимопроникновение, танец, в котором одно входит в другое, не вытесняя, а вмещая. Они говорили о Троице, но я думал о времени. О том, как прошлое не лежит позади, а просвечивает сквозь настоящее, как охряный грунт просвечивает сквозь верхний слой фрески — не потому что фреска повреждена, а потому что так она устроена: нижний слой держит верхний, и без него краски были бы просто пылью. Мои руки были такой фреской. Под тем, как они лежали сейчас, — расслабленные, тёплые, в песке, — под этим проступало всё остальное: молитвенное сложение пальцев, дрожь у её двери, первое в жизни прикосновение к переплёту рукописи в библиотеке Симонопетра, когда кожа ощутила кожу — телячью, пергаментную, семивековую — и узнала в ней что-то родственное. Всё это не было «тогда». Всё это было сейчас, проступало, как проступает вечерний холод сквозь нагретый за день камень, — не сменяя тепло, а входя в него, танцуя с ним, совершая тот самый перихорез, о котором каппадокийцы знали больше, чем сумели записать.

И будущее — разве оно впереди? Я посмотрел на горизонт — ровную линию, отделяющую море от неба, — и попробовал подумать о будущем, о том, что будет через час, через год, после смерти, — и обнаружил, что думаю об этом сейчас. Что будущее существует только как моя теперешняя мысль о нём. Что оно не ждёт меня «там», за горизонтом, как комната, в которую я ещё не вошёл; оно — здесь, в этом думании, в этом воображении, в этом ожидании и в этом страхе, — и больше нигде.

Нигде, кроме — и тут мысль споткнулась, задержалась, как нога задерживается, наступив на что-то неожиданно твёрдое в мягком песке, — нигде, кроме Бога.

Потому что если Бог есть — а я сидел на берегу и знал, что Он есть, знал не умом и не верой даже, а чем-то более простым, тем же, чем знал, что море передо мной, — если Бог есть, то для Него нет линии. Нет «слева» и «справа», нет «было» и «будет». Есть только — что? Как это назвать? — есть только то, что есть. Всегда. Целиком. Без убывания и без прибавления.

Мне вспомнились слова — они пришли сами, как приходит волна, — слова из послания, которое я читал так много раз, что они стали частью меня, как песчинки стали частью камня: «Кого Он предузнал, тех и предопределил... а кого предопределил, тех и призвал... а кого призвал, тех и оправдал; а кого оправдал, тех и прославил». Пять глаголов, пять ступеней — и все в прошедшем времени. Все — совершились. Даже прославление, которое, казалось бы, ещё впереди, — совершилось. Не «совершится», а совершилось.

Раньше я читал это как риторический приём, как поэтическую вольность Павла, который ради красоты или убедительности поставил будущее в прошедшем времени. Но сейчас, на берегу, глядя на воду, в которой отражался свет, не имеющий начала, я подумал: а что, если это не приём? Что, если это — буквальная правда? Не с нашей точки зрения, привязанной к линии, — но с Его, для Которого все точки линии видны одновременно, как мне видны все волны от берега до горизонта?