Евгений Войскунский – Кронштадт (страница 72)
— Спасибо, дедушка, балуешь ты нас.
— Шелудивый барбос тебе дедушка! — Шумихин сердито глядит на насмешника. — Рожа неумытая!
— Я умываюсь, дедушка, — пищит тот. — Кажный день. В другой раз мыла мне привези.
— Ха-ха-ха, — покатываются краснофлотцы на пирсе.
— Во всем заливе воды не хватит, чтоб твою будку отмыть! — сердится Шумихин.
— Хо-хо-хо!
Еще стоят тут буксирный пароходик типа «Ижорец», морские охотники, звено торпедных катеров. А вот — пришедшие ночью «щука» и «Гюйс».
На пирсе стоят покуривают братья Толоконниковы. Федор, жмурясь, подставляет утреннему солнцу лицо, как бы стремясь побольше набрать тепла и света перед долгой жизнью под водой.
— Увидел бы нас батя сейчас — вот бы порадовался, — говорит он.
Младший кивает.
— Помнишь, в детстве однажды, — щурит глаза Федор, — чего-то я тебя обидел, так батя ха-арошую задал мне трепку.
— Мы с пацанами штаб построили, — скупо улыбается Владимир. — Из досок, из палок. В войну играли. А ты раскидал сооружение ногами. Я в плач…
— Во-оздух!! — раздается крик с берега, с замаскированной наблюдательной вышки.
— Возду-ух! — переходя из уст в уста, это слово мигом облетает гавань. Федор к себе на лодку побежал, Владимир — на «Гюйс». Крикнул на бегу:
— Счастливо, Федя! Сколько раз погрузиться, столько и всплыть!
Пирс опустел. Краснофлотцы, разгружавшие баржу, повскакали в кузов трехтонки, шофер рванул, помчал машину в лесное укрытие. Шумихин с вихрастым пареньком — новым матросом — затягивают на барже трюм лючинами.
А на кораблях — звонки боевой тревоги, топот ног, выкрики командиров орудий — доклады о готовности. Дальномерщик на мостике «Гюйса» прильнул к окулярам, обшаривая указанный сигнальщиком сектор голубого неба. Поймал цель, глядит на измерительную марку:
— Дистанция — четыре тысячи!..
Теперь и Козырев видит в бинокль: с юга идет девятка «Хейнкелей-111».
— Три с половиной… Три тысячи!..
Лейтенант Галкин, в фуражке со спущенным ремешком, со странной своей улыбочкой из-под бинокля, орет, дает целеуказание на орудия. Ударили тридцатисемимиллиметровые автоматы. Заработали ДШК. Зазвенели по палубе гильзы.
С острова бьют зенитки. Одна батарея работает, судя по гулким хлопкам, где-то совсем рядом. Мигают вспышки, а орудий не видно — здорово замаскированы.
Снижаются «хейнкели», нарушив строй. Еще плотнее становится огонь — все небо расцвело желтоватыми цветками разрывов. На барже Шумихин срывает со спины винтовку и старательно целится в самолет. Бах, бах! Смешная привычка…
Кружат «хейнкели» над гаванью.
— Как только лодка выходит в море, начинается концерт, — говорит Козырев, не отрываясь от бинокля.
Резко нарастающий свист. Ухнул взрыв в середине бухты, выбросив водяной столб. Еще две бомбы подряд. Еще — на берегу. Не прицельно кладут… Не прицельно, но шальная может в «щуку» угодить. Зенитный огонь плотен. Лодочку надо прикрыть, отвести от нее удар…
Ага, попадание! Один «хейнкель» задымил и потянул к Южному берегу.
— Дробь! — орет Галкин.
Вот оно что (смотрит Козырев), четверка наших истребителей взлетела с островного аэродрома. Смолкают зенитки на острове и кораблях. Теперь слышны только вой воздушных моторов и дальний — в вышине — стрекот пулеметов.
Притих Лавенсари, всматриваясь в карусель воздушного боя. Скорости у «чаек» невелики, но зато маневренность! Вон какие виражи закладывают. Давайте, «чаечки», давайте, миленькие…
Есть! С дьявольским воем, волоча расширяющийся шлейф черного дыма, косо промчался «хейнкель» и рухнул в синюю воду. На острове из сотен глоток исторгся восторженный долгий крик.
В столовой Морского завода в обеденный час многолюдно и жарко. За одним из столов, покрытых выцветшей зеленой клеенкой, расположились парни из бригады Мешкова. Клубится пар над мисками с супом, клубится шумный разговор.
— Этот ледокол еще осенью потонул, бомба у него в дымовой трубе рванула, понял? Десять месяцев он пролежал на дне.
— Ну, и еще десять на ремонт уйдет.
— Сказал! Два месяца всего дадено.
— Опять суп из сушеной картошки. Где ее только строгают?
— А ты капусты захотел, Агей?
— Два месяца! Видел ты его? Одни дыры. Где нос, где корма — не разберешь.
А бригадир Мешков хлебает суп и читает книжку, положенную рядом. Увлекся — ничего вокруг не видит и не слышит.
— Эх, добавочки бы, — крутит Толстиков пустую миску, как баранку.
— Прокурор добавит, — мрачно замечает Федотов.
Надя сидит за этим же столом, ест суп из сушеной картошки и поглядывает со слабой улыбкой на расшумевшихся ребят. Рядом с ней кончает обедать пожилая женщина, одетая во все мужское.
— Капусту мальчики вспомнили, — говорит она, обращаясь к Наде. — Где ее взять, капусту-то?
Надя кивает. Верно, где взять?
— Посадочного материалу — с гулькин нос, — продолжает женщина. — Вот и заготовляем дикорастущую траву.
— Где?
— В подсобном хозяйстве, где ж еще. — Женщина поднимается, с шумом отодвинув стул. — Витамины! Кто их придумал — раньше про них и не слыхивали, одни коровы жевали, а теперь — вынь да положь витамины эти… Людям в пищу…
На освободившийся стул садится Речкалов. У него загорелое, цвета темной меди, лицо. Старая ковбойка широко распахнута на груди. Он ставит перед собой дымящуюся миску, кладет ломоть черного глинистого хлеба.
— Здравствуй, Надежда, — искоса посмотрел на соседку.
— Здравствуй, — улыбается Надя. — Давно тебя не видела.
— Как живешь? — Он принимается за еду.
— Живу как живется.
Слова эти, случайно сошедшие с языка, вдруг поражают Надю своим скрытым смыслом. «Живу как живется»… А ведь верно — жизнь несет ее, как река бумажный кораблик… Был у нее дом, были родители, учителя, и время шло отдельно, неслышно за стеной родительского дома, перетекая из года в год, а впереди простиралась громадная жизнь. И вдруг — не стало ничего. Время будто ворвалось в пролом в стене и понесло ее в своем потоке… Каждое утро она приходит на завод, в цех номер десять. Она на училась промывать катушки и обматывать медной проволокой якоря электромоторов, эта работа требует аккуратности, и она, Надя, хорошо с ней управляется. А время будто поджидает за воротами цеха и подхватывает ее сразу, как только она, закончив смену, выходит, — подхватывает и несет домой…
Да и не дом это, а засыпанное обломками прошлое, куда нет возврата. Комнатка ее, угол отгороженный, правда, уцелела, но она и не заглядывает туда. Только постель да одежду оттуда перетащила в тети-Лизину комнату. И живут они вдвоем, хозяйства не ведут никакого, тетя Лиза у себя в ОВСГ харчится, а Надя в заводской столовке, так только — вечером кипятку попьют, чуть подкрашенного щепоткой чая, и тетя Лиза пускается в разговоры, которые можно и не слушать. Зачем? Ничего ведь уже не будет. Ничего нет впереди, кроме обмотки якорей…
Все утонуло в потоке времени.
— Почему к нам в электроцех не заходишь? — спрашивает Надя и берет у официантки с огромного подноса тарелку с перловкой.
— Надобности нет, — отвечает Речкалов. — Сегодня в док «Тазую» поставили — слыхала?
— Знаю, это ледокол, который подняли с грунта. У него бомба в трубе взорвалась.
— Вот. Так мне теперь в доке дневать и ночевать.
— Нашу бригаду тоже кинут на «Тазую».
— Ну, это после того, как мы корпусные работы сделаем. — Речкалов доел кашу, бросил ложку в тарелку. — Ты, я слыхал, замуж вышла?
— Делать нечего людям, болтают чушь, — с досадой говорит Надя, покраснев. — А ты уши развесил.
Речкалов пристально смотрит на нее, медленно моргая. Что это? Разве не видел он своими глазами, как Надя с тральщика уходила? Разве не видел, как на похоронах Надю держал под ручку капитан-лейтенант с косыми черными бачками? И вдруг — «чушь»! Как понять?
Вот бы и спросить Надю напрямик. Но, как всегда, слова медленно приходят к Речкалову на язык. Пока ворочал их в голове, Надя быстренько кашу съела и поднялась:
— Будь здоров, Речкалов.